Станислав Золотцев - Столешница столетий
— Полицайский флаг! — ахнул дед. — Власовский, в три цвета? Ну, и что ты?
— А ничто! Гляжу на него и думаю: Сопля ты и есть Сопля, ить все наши „трудолюбцы“ людьми стали, а вот же — без паршивой овцы не обошлося… Отговорился я тогда, да и не совравши ничуть, сказал ему, что для такой вставки дерево надо не мене месяца готовить, не успеем к приезду Власова-то.
— Отвязался?
— Пришлось ему отвязаться, хошь и в сокрушенье впал. Но потом ещё раз-другой агитировать меня починал: мол, переделай ты болыневицкий флаг на красно-сине-белый да позови бургомистра в гости, в чести у него будешь, ты ж ведь от красной власти сильно пострадавши был! А то и грозить как-то стал голосишком своим визгливым. Ну, пришлося гаркнуть на его… Ничто, не настучал, обошлось. Да и наши уж в наступленье шли…
— А что с Грихой потом сталося? — спросил дед.
— Да вроде… сбёг он с немцами, сгинул где-то… Главно дело, — на лице мастера вновь появилась хмурая усмешка, — так и не пришлося мне красное знамя на власовское переиначить, дожило оно красным до Победы.
…Знал бы старый краснодеревщик в тот день, что через тридцать пять лет этот самый „триколор“, все годы оккупации висевший рядом с гитлеровским штандартом, будет узаконен в качестве государственного флага России.
Может быть, кто-то скажет: мол, автор издевается над символом новой российской державности… Отнюдь не так, и в мыслях того не держу. Закон есть закон: покуда над московским Кремлём развевается этот стяг, я должен склонять пред ним голову и делать это буду.
В другом дело… Правда — только тогда правда, когда она — полная правда. Неполная правда — уже ложь.
…А одна из самых последних по времени своего создания инкрустаций изображала Мавзолей. Но не одно имя белело на нём, а два: „Ленин“ и „Сталин“.
— Это я уже вместе с сынами таку вставку встромил, в год, когда он помер, — пояснил мастер. Потом пристально взглянул мне в глаза и, видимо, разглядел в них что-то, царапнувшее его. Вздохнул и, медленно подбирая слова, заговорил вновь:
— Чую, что ты там про себя мыслишь, сынок… Мол, вот старый дурень, накостыляли ему при этом батьке усатом по самое некуда и, видать, все мозги вышибли, коль он того батьку в поминальник свой деревянный вписал, так? Молчишь, обидеть старика не хочешь…
— Просто не пойму, Павел Лаврентьевич, какая власть вам по душе. От новой вы натерпелись, но при немцах красное знамя со столешницы не изъяли. При царе, судя по вашим и дедовым рассказам, тоже не всё вас устраивало… Что же надо-то?
…Говоря это, я тоже очень тщательно подбирал слова. И не только потому, что действительно не желал обидеть каким-нибудь легкомысленным словцом этого старого и прекрасного человека, вызвавшего в моей скептически настроенной юной душе настоящее преклонение перед ним. Именно этим преклонением охваченный, объятый восторгом от чудесных творений художников „пламенного дерева“, я прежде всего не хотел никаких разговоров, уводивших прочь от этого волшебного состояния. Но мастер сам завёл такой разговор…
— При царе! Эк сказал! При царе… Да ежели б народ устраивала та власть — она б и по сю пору держалась. А чего ж тогда ни един человек не шелохнулся, когда евонного тёзку, — Лаврентьич кивнул на деда, — сюды привезли, в Талабск, да взяли за горло, да отречься заставили… Ить весь город про то знал, что тут царский поезд на вокзале стоит, а никому дела не было, что там деется…
И второе дело, — мастер откашлялся и снова взглянул на своего приятеля, — вот он, твой дед соврать мне не даст: перед войной уж как-то комиссарское дуроломство это потишело, а то и вовсе сникло…»
— Да как-то мы все почуяли малость — в державе живём, при твёрдой власти, не при бардаке комиссарском! — поддержал своего товарища мой прародитель.
— О! то самое оно! — возвысил голос Лаврентьич. — Твёрдая власть… Конечно, скажу тебе, тяжкая рука у этого грузинца была. Но ить лучше по твёрдой земле на спины бревно тащить, чем налегке, да по болоту… А при Никитке сызнова какие-то тряски пошли, да и ноне тож не разбери-пойми, куды властя рулят…
…Спрашиваешь, какая власть по душе? Молодый, пото и спрашиваешь… Власть-она не девка, не баба, не ремесло твоё доброе, чтоб те по душе пройтись! И, главно дело, власть — она всегда сама по себе, а народ, люди — сами по себе. Так оно, слыхать везде по белу свету, а уж у нас-то — и особенно… Для мужика русского любая власть — удавка, одна послабже, друга потуже, а токо без ей, без власти, тож никак, Без власти мужик аль сам в петлю лезет, альбо зверем становится. С любой замаешься!
Вот и мы, — завершил свои суждения старый краснодеревщик, — весь век маялись, то с одной властью, то с другой. И вам, молодым, тож того не сбежать. Да не дай Бог, ещё с какой-то новой властью мороку хлебать придётся! Уж лучше старая напасть, чем новая беда…
…Как в воду глядел старик!
Быть может, читатель спросит: неужели на этой мозаике не было изображено ни одного человеческого лица, только предметы, здания, вещи, символы. Вопрос естественный.
Одно лицо — прекрасное, улыбчивое русское лицо — было!
Эта улыбка озаряла инкрустацию, которая стала самым последним по времени своего создания украшением столешницы. Для новых «вставок» и «врезок» места уже не оставалось.
На самом краю овала была изображена взлетающая к звёздам ракета. А рядом с нею — лицо первого космонавта Земли.
— …Я уж и не чаял когда-либо сызнова до столешни резцом дотронуться, — говорил Павел Лаврентьевич. — Тута и места свободного почти что уж и не сыскать было, уголок лишь малый. Думал: кто-нибудь из внучат моих его изузорит… А как в газете да потом в тилевизире увидал этого сокола, думаю — не! таку улыбку сам на этом остатнем краешке помещу! Ить как паренёк это смоленский улыбается-то, а, по-нашему, Николка, так ить токо мы в мальчишьих годах наших дыбились. И не думалось, не гадалось, что когда ещё така душевность в личье русском родится, думалось — извели её всю. Ан нет, не извели, жива, живёхонька, да всему свету душу греет с небес, что солнышко… Дак как же мне было напоследок такой лик не сотворить на этой столешнице нашей! Вот мы с внучонком и наузорили его вместях…
И — всё! Шабаш, робяты, шабаш. Боле я уж за инструмент не брался. Что мог — то сделал, шабаш…
И — всё. Столешница столетья, начавшаяся символами старой русской власти и русской воли, завершилась улыбкой Юрия Гагарина. Более уже ничего нельзя было нанести на её поверхность. Творение русских мастеров было завершено. Оно было совершенно.
«Что скажешь, друг наш молодый?»
Что я скажу сегодня душам двух этих кряжей моей родовы? Что сказать мне старым русским мастеровым, которых давно уже нет на белом свете? Что ответить мне ушедшим в глубь времени русским людям, которые не корили время — каждый из них своей жизнью преодолевал его упругий встречный поток…
Каждый из них своей жизнью на своём поприще создал свою столешницу столетья.
Этих людей никто не сломал — потому что они сами себя не сломали. Нередко они гнулись — но не ломались.
Только одно я могу им ответить сегодня…
Мой им ответ — столешница столетья, которую мне предстоит создать в слове. В Слове, унаследованном от них.
Для этого я и живу.
Так-то, ребята…
2002.
От издателя
ЧУТКОСТЬ ПОЭТА
Как-то неожиданно и резко ушел от нас Станислав Золотцев. Хотя нет, уходил он постепенно, все более удаляясь от столицы, в которой много лет прожил, где занимал немалые престижные должности, где воевал, по большей части безуспешно, с литературными начальниками и нажил в лице их немало недоброжелателей, а то и открытых врагов.
Лет десять назад он вернулся на родную Псковщину, где собирал целебные травы, ловил рыбу и по-прежнему много писал и печатался как в столичной, так и в периферийной прессе. Иногда он вновь неожиданно появлялся в Москве. И тогда мы коротко общались. Он следил за моим творчеством. Подбадривал, как мог, давал дельные советы. Привозил то снетки, им же отловленные и завяленные, то травяные сборы, настаивая на том, чтобы я пил их и постоянно укреплял свое здоровье. У него вообще был редкий по нашему меркантильному времени дар — радоваться успехам друзей, поддерживать их бескорыстно, помогать молодым и талантливым дарованиям. При всей своей кажущейся резкости в общении, он был чутким и доброжелательным к людям. Но мало кто ведал, что сам-то он, уже тяжело больной, быть может, ещё больше нуждался в нашем сочувствии.
Чем я, издатель, мог ему помочь? В прошлом году Стась (так он просил меня называть его) отмечал свой шестидесятилетний юбилей. Год этот был на редкость для него плодотворный. Будто предчувствуя скорый уход, он торопился. В тот год у него вышло в разных издательствах сразу четыре книги. Одну из них, сборник сонетов, выпустило наше издательство «Новый ключ». Тогда же я впервые познакомился с его прозой и открыл для себя замечательного современного прозаика. До этого я знал его как талантливого поэта, яркого публициста и критика, острые статьи и рецензии которого ни раз будоражили литературный мир.