Станислав Золотцев - Столешница столетий
Так столешница и осталась у её автора и создателя. (Ножки стола, чтоб не загромождать мастерскую, были сняты, и все последующие десятилетия столовая огромная доска существовала сама по себе, приставленная к той или иной стене — кроме тех часов и дней, когда вновь оказывалась в работе). И бывший барский краснодеревщик стал время от времени «узорить» её по своему усмотрению. А затем эту традицию перенял от него сын, уже достигший в искусстве «пламенных древес» немалых высот, а основная площадь доски была занята «вставками» и «врезками» Лаврентьича и его сыновей. И, когда столешница предстала моим глазам, места для новых инкрустаций на ней уже не оставалось.
— Ещё его дед, — хозяин дома кивнул на моего прародителя, — прадед твой конду сыскивал, для такого замысла надобную. А чтоб таку доску с нескольких кусков смастерить да сшить их навечно — редкостную конду надо было добыть. Чтоб и срезом широка, из ствола необхватного, зрелого, но чтоб ещё не стара, чтоб трещин не давала…
— Не понял? — сказал я. — Чего он, мой… это уж, получается, мой прапрадед, что он искал для вашего деда?
— Конду! Стоющую, добрую конду, чтоб эту столешню с её сотворить… Аль забывши ты там, в ученье книжном своём, что такое конда?
— Забыл! — честно признался я.
— Эх! Мать честная! Паша, они ж все слова родные скоро позабудут, — рявкнул мой дед. — Вот у вас, у молодёжи, уже и мода пошла, замечаю: как хотите кого дурным обругать, ну, тупоумным аль, там, мозги плесенью заросли — так его кондовым лаете. А ить самыми дурными себя кажете! Ить конда — самолучшая сосна, красная, така, что и дуба крепче, и каменной берёзы, а и ёлки младой гибче. С её что исделано — то уж на тыщу лет! Потому — кондовое, с конды… От како дерево мой дед евонному деду поставил! Запомни, Слав, что тако конда — эва она, в столетне этой кудесной…
— Запомню, — пообещал я.
(…Обещание сдержал: с тех пор и по сей день ни тугодумов, ни ретроградов не зову кондовыми людьми. Впрочем, благородное дерево дуб тоже не обижаю).
Сам создатель этой столешницы украсил мозаичным орнаментом только самый центр своего творения. Справа от орла и короны красовалось изображение московской колокольни Ивана Великого и Царь-пушки. Слева — башня Адмиралтейства: мастер сумел даже довольно-таки точно изобразить маленький златой кораблик на достославном шпиле, на воспетой столькими поэтами игле…
По незримому лучу вверх от короны, вслед за лавровым венком с «А 11» располагался щит русского витязя — причём киноварь его цвета совершенно не потускнела от времени, она светилась так раскалённо, что древесная плоть самой доски вокруг этой «вставки» казалась лишь чуть розоватой. А на щите серебрился барс (надо сказать, весьма напоминавший нашу лесную рысь или «камышового», местного же кота с озёрных берегов); сей древний знамённый символ Талабска гордо вздымал и правую переднюю лапу, и хвост.
А книзу от центра, под орлом и под севастопольскими пушками сверкал пятью куполами наш собор Святой Троицы. Меня не могло не поразить, что на этой инкрустации цвет его белокаменных стен был действительно сахарно-белым… Вот такими предстали моим глазам центральные, начальные «вставки» и «врезки» этой столешницы, созданные ещё её автором.
Я спросил Павла Лаврентьевича, из каких материалов его дед создавал орнаменты, и каким способом ему удалось достичь такой их яркости и такой долговечности их окраса.
— Дак он чем-чем токо не пользовался, — отвечал мастер. — Дерево, любое и кажное, оно ж как человек, бесполезным не родится, а принесёт ли пользу — смотря в чьи руки попадёт. В добрых руках и г… конфеткой станет; вона, средний мой сын прянишные доски мастерит — таки они выходят у него, иностранцы нарасхват берут, и в наших магазинах, и в питерских. А всего-то — липа! Вот ведь волшебно дерево — и на лапти, и на образа, а уж мёд с её…
— Да токо сыну твому никакого мёду от той продажи, — заметил его старинный приятель, уже сильно уставший и сидевший в кресле, — сам он мне сказывал: копейки он за те доски получает от государства!
— Дак тако государство, — развёл руками Лаврентьич.
— А у деда твово, Паша, думается, что под руками лежало, то и в ход шло. К тому ж, Слав, о те поры ещё и чугунка к нам не ходила, а с дальних краёв древесину лошадьми не навозишься…
— Не, когда он почал уж по своему хотенью вставки эти делать, железную дорогу в Талабск уж проложили, — возразил приятелю хозяин дома. — Но, ясно дело, у деда и раней, при барине, самых ценных пород матерьялы водились. И тот же явор, и тис, и кедр, и берёза карельская… А для начальных-то вставок у него чаще в дело дуб шёл да ель, а на что побелей аль что посеребрить надо было — ясень. А так, конечно, любая порода ему подручна выходила… Это уж батька мой, да и я вслед ему вереск резать стали да орех — они в себя пропитки самые пламенные примают накрепко, навек, тож и вишня, и черешня. Почто отец мой славен ставши? пото, что пробовать не боялся, нонешним языком говоря, опыты ставить, разны краски к разным породам прилаживать… Зря, что ль, сказано — художество!
— Но, наверное, ваш дед вашему отцу, а, значит, и вам какие-то цветовые секреты передал? — спросил я мастера. — Были же у него какие-нибудь способы особые, тайные, как дерево морить и окрашивать?
— Да тут один секрет — сам пробуй! — голос дедова друга по-молодому зазвенел. — Говорю тебе — художество! не нами придумано, ещё до прадедов наших. Чему б ты у старопрежних мастеров ни научивши, даже у самых славутных, да хоть и у отцов-дедов твоих, а всё одно: покульсам не поймёшь, не увидишь, как да что утя получается, как тебе с каким матерьялом надёжней обходиться — никаки тайны способы не помогут, хошь ты сотню их знай… Ежели сам ты свою методу нашедши, то — мастер, художник, мастеровой стоющий. А ежли токо на чужую пробу надея у тебя — весь век в подмастерьях будешь ходить…
— Это ить и в любом ремесле такой устав, — подал с кресла голос мой прародитель. — И в твоих, Слав, делах словесных да книжных…
— Погоди, Николай, — с досадой глянул в его сторону Лаврентьич, — погоди, не то ить мальцу твому важнеющий предмет забуду изложить. Ясно дело, дед мой отцу моему, а тот мне всяки разны способы в наследье передавал, насчёт закалки матерьяла, моренья и крашенья. Но уж тут-то, при Николае Лександрыче, грех не сказать, что это евонный дед моему в том подмогал. Не токо дерева надобные ему поставлял, но ещё и секреты красилей полуверческих ему поведавал!
— Эт было! — горделиво подтвердил дед слова своего товарища. — Я-то свово прародителя не помню, а батька мой мне про то говорил. Дед-то мой, Слав, среди полуверцев да эстонцев был взрощен, посля уж в Крестки перебрался, с женитьбой. А в сетоских людях красили с незапамятных времён славились. У эстонцев тож, но боле по холстинам: случаем, встретишь мужика тама, рубахе на ём уж сто лет в обед, расползается от ветхости, а как вчера покрашена… А ты же должон полуверческие челны знать, мальцом-то в приозерье их ты не по разу видал. Носы ихние — то конёк, то дракон какой, а окрас ихний и после путины как новый, на солнце горит киноварью аль кумачом. А пото и много красилей по дереву с их народу-племени вышло… Вот и дед мой кой-что с того ремесла ещё мальцом проведавши был. И подмогнул деду Лаврентьича тем златьём своим, когда тот за столешницу эту взялся…
— Да, крепко он тогда родство поддержал, выручил брательника, — молвил мастер, грузно опускаясь на могучий табурет рядом со своим старинным приятелем.
— Как? — воскликнул я, уже несколько перегруженный открытиями, которые в тот день под крышей дома старого краснодеревщика не раз ошеломляли меня. И оглянулся на деда, в чьём облике уже, казалось, навсегда умиротворился апофеоз горделивого и долгожданного торжества. — Дедушка, вы что, с Павлом Лаврентьевичем родственники? Ты мне этого никогда не говорил! И никто, ни бабка, ни другие наши… А кто вы нам, Павел Лаврентьевич?
— Дак что тут говорить, оно вроде меж нами-то двумя само собой разумеется, а прочие-то родичи, что мои, что ваши, про то родство аль не знают, кто помлаже, аль забывши… По правде-то и так можно сказать: кровного родства, допустим, меж тобой, Слав, и меж моими внуками, считай что и нету. То от вас зависит, будете ль вы друг дружку в родичах числить аль нет… А вот промеж мной и Николай Санычем, дедом твоим — есть оно! И не в кровях тута дело: наши с ним деды ить даже не троюродными были, не брательниками, а дальше, почти что седьмая вода на киселе, а вот же — весь век свой братьями друг дружку кликали. Братьями — не абы кем инако!
— И отцы наши, — поддержал своего старинного друга дед, — тоже друг дружке братьями были, а уж скоко бочек бражки вместях уговорили — никому не переплыть имя выпитого, то в бывальщины вошло промеж старопрежних мастеровых людей…
— Лучше б они пили-то помене, тогда б не стали мы с тобой безотцовщиной в мальчишьи годы, — негромко проворчал хозяин столешницы как бы «в сторону». Но дед, похоже, и не расслышавший этой реплики, продолжал: