Пол Боулз - Под покровом небес
22
Лежа в кузове грузовика, защищенный — насколько это было возможно — от холода стараниями Кит, время от времени Порт приходил в себя и тогда ощущал под собой прямизну дороги. Петляющие дороги прошедших недель изгладились из его памяти, отдалились; остался один — прямой и неуклонный — путь в глубь пустыни, и теперь он находился совсем близко от центра.
Как часто друзья, завидуя его жизни, говорили ему: «Твоя жизнь так проста», «Твоя жизнь словно бы катится по прямой». Всякий раз в этих словах ему слышался скрытый упрек: мол, нетрудно проложить прямую дорогу по безлесной равнине. Он чувствовал, что на самом деле они хотели сказать: «Ты выбрал себе наиболее легкую дорогу». Но если сами они предпочли возвести на своем пути препятствия — а они это несомненно сделали, обременив себя всевозможными ненужными обязательствами, — это еще не являлось основанием для возражений против того, что он упростил свою жизнь. Так что к его собственным словам примешивалась известная доля раздражения, когда он отвечал: «Каждый живет так, как ему нравится. Верно?» — как если бы к этому уже нечего было больше добавить.
При досмотре в порту иммиграционные власти отказались оставить пропуск после слова «Profession» в своих бумагах, как он это сделал у себя в паспорте. (В том самом паспорте, официальном доказательстве его существования, что гнался сейчас за ним по пятам по пескам пустыни!) Они сказали: «Наверняка месье чем-нибудь да занимается». И тогда, видя, что он собирается оспорить это утверждение, быстро вмешалась Кит: «О, да. Месье — писатель, просто сегодня ему нравится быть скромным!» Они рассмеялись, заполнив пробел словом «écrivain»[71] и выразив надежду, что Сахара поможет обрести ему вдохновение. Его взбесило упрямство, с каким они настаивали на том, чтобы непременно присобачить ему ярлык «état-civil»[72], и долго еще после этого никак не мог угомониться. Но потом мысль, что он и в самом деле мог бы написать книгу, его увлекла. Дневник, заполняемый каждый вечер пришедшими за день соображениями, тщательно сдобренный местным колоритом, в котором непреложную истину сформулированной в самом начале теоремы — а именно, что разница между чем-то и ничем есть ничто — надлежит продемонстрировать четко и хладнокровно. Он даже не стал сообщать об этом замысле Кит; она наверняка убила бы его еще в зародыше своим энтузиазмом. С тех пор как умер его отец, он больше ни над чем не работал, потому что в этом не было необходимости, однако Кит не оставляла надежду, что он все же начнет писать, причем неважно что, лишь бы он над этим работал. «Он чуточку менее несносен, когда работает», — объясняла она другим, и это была не просто шутка. И когда он виделся со своей матерью (что случалось довольно редко), та тоже спрашивала: «Работаешь?» — и заглядывала ему в лицо своими большими печальными глазами. Он отвечал: «Не-а» — и в свою очередь вызывающе смотрел на нее. Даже когда они ехали в такси к гостинице и Таннер, при виде разбитых улиц, заметил: «Ну и дыра», он по-прежнему полагал, что Кит, пожалуй, с чрезмерной радостью воспримет подобную перспективу; все надлежит проделать втайне: только так он мог довести задуманное до конца. Однако потом, когда они обосновались в гостинице, окунувшись в рутину своего ежедневного сидения в кафе «Экмуль-Нуазё», писать было не о чем: ему никак не удавалось установить связь между абсурдными пустяками, которые заполняли день, и серьезностью писательского труда. Он склонен был полагать, что это Таннер мешает ему ощутить внутреннее спокойствие. Общество Таннера создавало ситуацию, пусть незначительно, но все же препятствовавшую тому, чтобы он мог погрузиться в сосредоточенное состояние, каковое считал обязательным условием для продуктивной работы. До тех пор, пока он пребывал в гуще жизни, он был не в состоянии о ней писать. Стоило только закончиться чему-нибудь одному, как тут же начиналось другое, и обстоятельств, требовавших пусть самого скромного, но все же участия с его стороны, оказывалось достаточно, чтобы свести на нет любые попытки. Впрочем, такое положение его устраивало. Он бы все равно не писал хорошо, а значит, не получил бы никакого удовольствия от процесса. И даже если бы то, что он мог написать, он написал бы хорошо, сколько людей узнало бы об этом? Его вполне устраивало мчаться вперед, все глубже проникая в пустыню и не оставляя следов.
Вдруг он вспомнил, что их конечной целью была гостиница в Эль-Гайе. Шла уже вторая ночь, а они все еще не приехали; где-то тут (он знал это) вкралось противоречие, но у него не было сил его отыскивать. Временами он ощущал неистовство сотрясавшей его лихорадки как если бы та была отдельной сущностью; это навевало ему образ сжавшегося пружиной, готового к броску бейсболиста. А он, он был мячом. Его вращало и вращало по кругу, а потом швыряло в пространство, и он летел, распадаясь и исчезая в полете.
Над ним стояли. Борьба была долгой, и он очень устал. Одной из них была Кит; другим — солдат. Они о чем-то разговаривали, но их слова не имели смысла. Он оставил их там, склоненных над ним, а сам ушел туда, откуда пришел.
— Здесь ему будет обеспечен такой же уход, как и в любом другом месте по эту сторону от Сиди-Бель-Аббеса, — сказал солдат. — Когда имеешь дело с тифом, единственное, что остается, это сбивать жар и ждать. У нас в Сбе мало медикаментов, но эти таблетки — он показал на склянку, лежавшую на перевернутом ящике возле койки, — помогут сбить жар, что уже немало.
Кит не посмотрела на него.
— А перитонит? — тихо спросила она. Капитан Бруссар нахмурился.
— Не усложняйте, мадам, — сурово сказал он. — Положение и без того плачевное. Да, конечно: перитонит, пневмония, сердечный приступ… кто знает? Ведь и у вас может быть знаменитый эль-гайский менингит, о котором вас столь любезно предупредила мадам Луччиони. Bien sûr![73] А у нас в Сбе, быть может, сейчас пятьдесят случаев заболеваний холерой. И что с того? Все равно я бы не сообщил вам о них.
— Почему? — сказала она, подняв наконец глаза.
— Это было бы совершенно бесполезно; и кроме того, это дурно сказалось бы на вашем моральном духе. Нет, нет. Я бы изолировал больного и принял меры, чтобы избежать распространения болезни, только и всего. У нас здесь и без того хватает забот. На руках у нас больной тифом. Мы должны сбить жар. Вот и все. А все эти сказки о перитоните и менингите оставьте при себе. Будьте реалистичны, мадам. От вашей самодеятельности всем будет только хуже. Вам лишь нужно давать ему таблетки каждые два часа и постараться заставить его есть как можно больше супа. Кухарку зовут Зина. Я бы посоветовал вам почаще появляться на кухне и проверять, горит ли огонь и не остыл ли суп. Зина готовит для нас вот уже двенадцать лет, и готовит превосходно. Но за коренным населением нужен глаз да глаз. У них короткая память. А теперь, мадам, позвольте откланяться, я должен возвращаться к своим обязанностям. Один из моих людей принесет вам сегодня вечером матрас, который я обещал. Разумеется, спать на нем будет не очень удобно, но чего вы хотите: здесь вам не Париж. — В дверях он повернулся. — Enfin, madame, soyez courageuse![74]— вновь нахмурившись сказал он и вышел.
Кит стояла не двигаясь, медленно обводя взглядом голую комнатку с дверью на одном конце и окном на другом. Порт лежал на рахитичной койке лицом к стене и равномерно дышал, с простыней, натянутой до самого подбородка. Эта комнатка была местной больницей; в ней имелась одна-единственная свободная в городе кровать с настоящими простынями и одеялами, и Порта поместили сюда только потому, что никто из солдат военного гарнизона, по счастью, не был в данный момент болен. Глиняная стена снаружи доходила до середины окна, а выше, над ней, лился мучительный свет небес. Она взяла дополнительную простыню, которую капитан ей дал для нее самой, сложила ее несколько раз маленьким квадратиком размером с окно, достала из вещей Порта коробку кнопок и с их помощью занавесила проем. Еще только стоя в окне, она уже прониклась оглушительной тишиной. Можно было подумать, что окрест на много миль нет ни души. Знаменитая тишина Сахары. Она спросила себя: что, если по прошествии дней каждый сделанный ею вдох будет казаться таким же громким, каким он кажется ей сейчас; что, если она привыкнет к странному звуку, с каким проглатывает слюну, и что, если ей придется глотать так же часто, как она делает это сейчас, когда так явственно отдает себе в этом отчет?
— Порт, — ласково позвала она. Он не пошевелился. Она вышла на слепящий свет во двор, сплошь покрытый песком. Поблизости никого не было. Не было ничего, кроме сверкающих белых стен, неподвижного песка у нее под ногами и синего бездонного неба над головой. Она сделала несколько шагов и, ощутив легкую дурноту, повернулась и пошла обратно в комнату. Там не было даже стула, чтобы сидеть, лишь одна больничная койка, возле которой стоял небольшой ящик. Она села на один из чемоданов. С ручки, на уровне ее глаз, свисала опознавательная бирка — на случай, если тот потеряется во время путешествия. Комната производила впечатление какого-то склада. Всю ее середину занимал багаж, не оставляя места даже для матраса, который им должны были принести; чемоданы придется сложить в углу один на другой. Она посмотрела на свои руки, посмотрела на ноги, обутые в туфли на каблуках из кожи ящерицы. Зеркала в комнате не было; она взяла свою сумочку, лежавшую на другом чемодане, и достала оттуда пудреницу и губную помаду. Когда она открыла ее, то обнаружила, что ей не хватает света рассмотреть свое лицо в крохотном зеркальце. Стоя в дверном проеме, она неспешно и тщательно привела себя в порядок.