Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 9 2004)
— Филипповна, у вас кофе убегает! — весело кричит, бывало, сосед Сверчков, оттягивая на плечах крепкие подтяжки карьерного дипкурьера. Но газ при этом не выключает — ждет, пока няня, всполошившись, сама доковыляет до кофейничка.
— Ах ты, мать честнбая!.. Никак его не укараулишь…
Из опыта Филипповны я знал, что кофе — большой шалун, настоящий рикошетник (“Навроди тебя…”). Когда над ним стоишь, он не закипает и не закипает (“Хыть цельный день простой!”), как ни верти кофейник над огнем. Кохвей ведет себя словно комендант на диване: скашивает глаза на крышку и — ни тпру ни ну. Но попробуй только на секундочку отвлечься — тут-то он как раз и вскипит, причем вскипит моментально (“И усю плиту вычудить!”). Этот почтенный старец с душой озорника невольно заставлял няню быть настороже. Долго гневаться на него она не могла из уважения к его сединам, богатому прошлому, знатному происхождению. (То, что нам достался желудевый отпрыск кофейной династии, никогда не подчеркивалось, пусть и придавало всей церемонии легкий налет мелкопоместности.) Но и спускать ему с рук его баловство няня не желала. Что же ей оставалось делать? Ей оставалось лишь пристально следить за поведением старика-рикошетника.
Итак, хворточка прихлопнута, кохточка надета.
— А и где же наш кохвеечек?
Пора, пора покофейничать!
Вот Филипповна нагревает в узком сосуде темную воду ожидания; аккуратно натрушивает на поверхность немного прашка из пачки и, прикрыв крышкой, предвидит тот момент, когда кохвей начнет ускипать…
Няня внимательно (унюмательно!) склонилась над кофейником. Взгляд ее добр, теплы ее руки, велико долготерпение. “Гусенок” с изогнутым клювом кажется совершенно бесчувственным к огню. Кохвей, разумеется, только и мечтает о том, как бы поиграть у няни на неврах, вовсе не думая ни о каком закипании.
— Нянь, скоро кофе сварится? — спрашиваю, сунув нос на кухню.
— Да почем же я знаю? Спроси у него…
— А ты прибавь газку.
— Чичас и шарнить.
— Прибавь, а потом убавь.
— Вот я и держу его за хвост.
— Прибавила?
— Убавила. Чуть дышить… Еле-еле душа у теле…
— А можно все-таки побыстрей?
— Терпи. Нетути у тебе терпежу никакого.
— Хочется…
— Малбо ли бы что: хотца?.. Что ж, мне теперьча прикажешь самой на огонь сесть?
Лицо у няни раскраснелось от ожидания и жара. Такая сосредоточенность ей невмоготу, да очень уж самой кохвейку хотца: нельзя упустить!
Наконец кофейник зашумел, загудел, напрягся. На дне завозились первые пузыри. Сейчас они побегут вверх, сперва прокрадываясь ощупью по стеночкам, с краешку, бочком-бочком, как стеснительные, а потом сдвинутся на середину, сгрудятся в крупные грозди, чтобы, напирая, бурля, клокоча, заставить кофейник содрогнуться и вдруг, — с маху, — поднимут черную шапку гущи — мохнатую, как папаха абрека; шапку, насквозь пронизанную порами пены, точно каракуль седыми искрами, и — шарнут через!
Еще минута… Еще секундочка…
И тут в коридоре за нашей дверью звонит телефон. Общий, коммунальный.
По няниной иерархии телехвон главней, чем кохвей, потому что сурьезней . Телефон действует на Филипповну неотразимо. Где бы она ни была, что бы ни делала, по первому сигналу няня бросает все и устремляется к трубке. Но кохвей бежит еще быстрей. Дистанция, которую он должен преодолеть, чтобы вычудить усю плиту, гораздо короче няниного пути от кухни до телехвона, а энергии у кохвея куда больше, ведь он нагрет уже почти до кипения! “Почти…”
— А может, усе-тки успею?..
Няня предполагает успеть. Она надеется и трубку ухватить, и кофе удержать. Человек предполагает…
Поймав трубку, выскользнувшую было рыбкой из рук, но повисшую, как на леске, на распрямившейся пружинке шнура, подсунув мембрану к правому уху под платочек, левым она слышит неудержимо нарастающий гул кофейника, дребезжанье прыгающей крышки, выброс пара и вслед за тем змеиное шипенье кофейной гущи, оползающей по наружным стенкам, заливающей пламя, пульсирующей из носика на плиту…
— Обождитя, обождитя!.. У меня кохвей бежить!..
— Да уж убежал! — кричит с кухни Сверчков, широким жестом оплывшего на покое гимнаста стягивая с плеч чемпионские помочи и великодушно выключая газ.
Остатки напитка со скорбной торжественностью проносятся по коридору. Впереди in propria persona — собственной персоной плывет Кофейник, с ним — Филипповна, за ней — я, за мной — Сверчков, спустив по бокам кольца подтяжек и сворачивая к себе в комнату.
Няня водружает залитый гущей сосуд посреди стола на согнутую железным цветочком плоскую подставку и отирает влажной тряпкой горячую кофейную грязь, убежавшую из-под крышки.
Печальная музыка тишины.
— Дак телехвон же зазвонел прямо у етот момент, врах его возьми!
Няня удручена.
А я, наоборот, восхищен тем, что телефонная трель угодила в самое яблочко: ни до, ни после вскипания, а в такт с ним, как будто кто-то нарочно подкараулил! Между прочим, звонили не нам. Перепутав цифры, добивались посольства дружественной Эфиопии, просили секретаря, и Филипповна, расстроенная неудачной варкой, вызвала на переговоры Сверчкова. Разобравшись, куда звонят, и сообразив, что абонент — иностранец, пытающийся говорить языком аборигенов, дипкурьер мобилизовал свой английский, однако подчинил ему лишь форму высказывания, тогда как словарь произвольно смешал:
— Простите… э-э… мистер секретарь есть в ауте. А это вообще… э-э… есть приватная квартира. Вы дбержите не ту линию.
Такой язык — английский по форме и преимущественно русский по словарю — внушал Филипповне глубокое уважение к соседу. В ее глазах дипкурьер был носителем как бы трех языков: на родине он говорил по-русски, за рубежом — по-английски, а на родине с иностранцами — как сейчас. Получалось, что Сверчков — полиглот. Наверно, потому няня и кивнула в сторону двери, обращаясь ко мне:
— Вучись, дитё, светлым будешь.
Даже забелённый молоком, кофе горяч. Мы шумно вытягиваем его из блюдец вместе с воздухом.
— Прихлебывай, птушенька, прихлебывай, — поощряет Филипповна.
Мы пьем отвар, остужаем его, а по пути вспоминаем перипетии минувшего. Именно это и важно для нас; вопрос же о качестве пития вообще не стоит. Оно не имеет никакого отношения к делу. Оно соотносится с нами так же, как на языке Сверчкова посольский секретарь — с нашей квартирой: “Мистер… э-э… Кволити есть в ауте”.
Для вкуса я макаю в блюдечко твердый сахарок и слежу за тем, как, всасывая кофе, рафинад меняет цвет, темнеет, разбухает, рыхлится, дробясь на крупинки, из каляного делается мягким, рассыпчатым, а когда впитываешь его в себя, растворяется во рту.
Откофейничав, согревшись, няня успокаивается, утирает уголки губ белой лапкой ситцевого платочка и переворачивает чашку вверх дном.
Сейчас гадать будет.
— Ну, смотри… Увидал что ай нет? — спрашивает, указывая на кофейные потеки по стенкам, на мутные коричневатые разводы в мелких семечках гущи.
— Ничего, — отвечаю чистосердечно.
— Вишь, тут вроди жирахв какой шею тянеть… Али женьшина руку подняла… Ну, а так? — Няня поворачивает чашку боком. — Так навроди клешши раскрылись… Помилуй Бох! А у тебя? Дай гляну.
Она смотрит на мой кофейный узор. Молчит. Представляет, что бы он мог означать.
— А у тебя птица летить, ишь крыльбями машеть… А тут унизу будто собака притулилась.
— Ну и что — притулилась? К чему это?
— А и кто ж его знаить — к чему? Предполагать можно…
Няня колышет кофейник, взбаламучивая придонную жижу. Со вздохом ставит на место:
— Человек, говорять, предполагаить, а Господь располагаить. Вот тебе и увесь кохвей.
ДЯДЯ МИТЯ
Крупно вижу руки его на крутой шоферской баранке: кургузые пальцы-коротышки, усеянные черными волосками и точечками от волосков, настолько пропитанные бензином, что никакое мыло не может отбить жирный, маслянистый, въедливый запах моторного пойла. Перед красным светофором, когда фургон стоит как вкопанный, а мотор продолжает трудиться: хлебать воздух, кряхтеть, клокотать, торкать, — баранка — гладкая сверху и волнистая с исподу — отчетливо дрожит, и в такт ей так же мелко трясутся его пальцы, лежащие на разогретом руле, вибрирует каждый волосок. Потом зажигается желтый глаз, дядя Митя схватывает ручку коробки передач, торчащую сбоку от него, как палка; со скрипом, преодолевая упор, виляет ею влево, вправо, а на зеленом перемиге утапливает сношенным башмаком узкую педаль, и колымага, как следует встряхнувшись, трогается с места.