Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 12 2004)
Он сказал: испытание…
И сама, впрочем, догадывалась.
Ну и ладно… главное — чтоб здоровье! А молодости, понятно, все равно не вернешь. И пусть всем будет хорошо, пусть!
Кому — всем?
А всем поголовно — от матери в первую очередь до бывшего мужа с его новой. Всем-всем. И вообще…
Только так.
Поверила ему …
Закон есть закон.
И отлично. А его она так теперь и воспринимала — как представителя Закона. Вроде гуру, ну да. Учитель и Наставник, как бы отец или старший брат: спокойствие и безопасность.
На сеансах такой и был: в себе, отстраненный, сосредоточенный, властный, чуть вполоборота к ней — как бы связывал ее с чем-то, переправлял на нее поток исцеляющей светоносной энергии.
Эта его отстраненность даже досаду иногда вызывала. Она-то, поверив, все про себя рассказала: и про мужа, и про отношения с матерью, и про все-все (жгущее)… Молча выслушивал, кивал головой, сам говорил мало, в основном на вопросы — коротко, с явной неохотой.
Выходило, значит, так: негативная энергия ее выжигает, но она-то скорей всего сама ни при чем, возможно, родовое, генетическое, уходящее корнями в непроглядную толщу, где, собственно, и зарождается… что зарождается?.. ну вот огонь. Оттого и несет ее, и жжет, и обугливает…
Про огонь понятно. Про Закон тоже. И про “нельзя”.
Во время последнего сеанса вдруг положил руку (широкое, густо поросшее темным волосом запястье) на ее — будто зверушку маленькую поймал. Как бы проверял температуру ее тела — есть ли огонь? Огня не было, пока он так держал, в душе спокойно и холодно, а он все не снимал и не снимал руку, и слова, которые произносил, не сразу доходили до сознания: женщина, то есть она интересует его именно как женщина, в конце концов, он тоже живой человек, а в ней — нераскрытая женская сила, задавленная. Огонь, он чувствует, огонь. Как и в нем самом. Влечение — тоже огненной природы, но подавлять его — ошибка, да, ошибка…
И еще что-то, более откровенное, с жаром в лице и в голосе, ладонь все горячей, все крепче зажим.
Короче, она нужна ему.
“А как же Закон?” — спросила растерянно. И руку попыталась высвободить.
Тщетно.
“Закон? А что Закон? — пробормотал, склоняясь к ней низко. — У каждого свой Закон”.
Крепко ее держал, а теперь еще и к себе, рукой тяжело обвивая, притягивал, ближе и ближе. Не давал ускользнуть.
“Ничего, — словно в бреду шептал, обняв властно. — Все у нас будет хорошо, все получится”.
Как это “свой”? Что получится?
Тут-то и взорвалось в ней, полыхнуло, раскаленный свинец по жилам — как прежде… Боль не боль, ярость не ярость — что-то отчаянное…
Земля пламенела.
А ведь нельзя ей было!
ИЗ-ПОД КОЗЫРЬКА
Нет, не дает покоя тот его взгляд. И зачем он так?
Собственно, заехал он, чтобы отвезти меня в аэропорт на своем красном “пежо” — в бейсболке, в какой я его ни разу не видел, в слегка продранных джинсах и видавшем виды свитере, эдакий несколько замасленный, спортивный, студенческий вид, сумочка напоясная для прав и прочей мелочевки на слегка выпирающем животике. Не привык я к такому его облику — обычно костюм, галстук, вольность — расстегнутый воротничок белоснежной рубашки плюс расслабленный узел галстука. А тут — что-то из давних времен, забытое.
Я уезжал, а он оставался — здесь, в этой стране, о которой мы когда-то могли только мечтать. Тихие туманные утра на Сене, желтые расплывчатые огни фонарей и неоновая реклама ночью, мелодии аккордеона… Мы любили этот волшебный город какой-то безнадежной любовью, и вот теперь для него он — вторая родина, а я, залетный гость, возвращался к себе.
Мы не виделись больше десяти лет, но, как оказалось, мало что изменилось — он все помнил, и когда речь заходила о ком-то из друзей или однокурсников, всплывали самые неожиданные подробности — как кто-то упал в Москву-реку и его потом долго вылавливали, ноябрь, холодно, для согрева вливали водку из милой студенческому сердцу чекушки, верное лекарство, и — ничего, обошлось, еще передавали друг другу запретные стихи, на желтых, истрепавшихся по краям, истончившихся от многих рук листках бумаги, с блеклыми полустершимися буквами, а кто-то, похоже, стукнул, и пришлось что-то плести у декана, который смотрел искоса хитроватыми умными глазами из-за толстых стекол очков — непонятно было, чего он хочет: действительно ли узнать правду или чтобы придумали получше отговорку, поскольку сам все прекрасно понимал и, не исключено, даже сочувствовал. А еще по пьяной лавочке красным фломастером писали большими буквами на стенах чьей-то хорошо обставленной квартиры, прямо на дорогих обоях, “мене, текел, фарес”, помнишь, и сыну хозяев квартиры потом точно выпал “текел”, он ходил обиженный и ни с кем не разговаривал. А еще ездили на юг, и соседка по купе, пожилая седовласая женщина из Сухуми, пригласила к себе переночевать, а утром учила варить крепчайший кофе по-турецки, с пенкой, от которого сердце потом пламенело и билось о грудную клетку…
Аркадий все помнил, словно и не уезжал, словно его жизнь не поменялась кардинально, — а ведь крепко намыкался здесь поначалу: брался за что ни попадя, квартиры ремонтировал, посуду мыл в ресторане и даже бебиситтерствовал, пока наконец не получил вид на жительство; вскоре его неожиданно взяли в довольно крупную фирму, где нельзя было появляться без пиджака и галстука, и тут он уже начал быстро подниматься — аж до системного администратора, ездил пока на не новом, принадлежавшем фирме “пежо” — и мы с ним закусывали копченой курицей в Фонтенбло, в Версале возле домика Дюма близ Марли-ле-Руа…
Да, это была Франция, Париж, где он теперь действительно чувствовал себя как дома, ездил отдыхать на Лазурный берег, расплачивался карточкой, попивал в свое удовольствие красненькое и разговаривал по-французски как записной француз, почти без акцента.
Неделю мы почти не расставались вечерами, часами просиживая в кабачках, бродя по бульварам и набережной, он рассказывал про свою работу, про здешних знакомых — русских и французов (в основном), сдержанно, без особых эмоций…
Все-таки он сильно изменился, хотя внешне и не очень заметно (разве чуть выпятившийся от сытой сидячей жизни животик), а ведь когда-то остро на все реагировал, как д’Артаньян, был стремителен и бесшабашен, собственно, благодаря этому, наверно, и оказался здесь, в этом городе городов, столице мира, — не мог он оставаться в стране, где нет воздуха, где из любого чинуши на тебя глядит усатая морда рябого дьявола, где нет ни сортиров, ни дорог и вообще ничего нет, кроме друзей, но и те вдруг исчезают, и тогда ты чувствуешь себя (его слова) словно в космосе…
Тем более не понимаю, зачем он так сделал.
Мы уже стояли в лифте с моим чемоданом, а она нас провожала, моя квартирная хозяйка — милая пожилая француженка, всю эту неделю терпеливо сносившая мои полуночные возвращения и вообще проявившая себя с самой лучшей стороны. Радушная, она угощала меня по утрам чашечкой прекрасного черного кофе с круассаном, с искренним любопытством расспрашивала про далекую холодную Россию, вздыхала и качала головой. Перед отъездом она застенчиво вручила мне сувениры — небольшой прекрасный альбомчик моего любимого Матисса и пачку молотого кофе, так что покидал я ее дом с теплым благодарным чувством. Мы, чуть вытянув как бы для поцелуя губы, легко соприкоснулись, по местному обычаю, щеками, двери лифта вот-вот должны уже были сомкнуться, когда стоявший рядом со мной Аркадий вдруг метнул на хозяйку — из-под длинного козырька бейсболки — странный такой, быстрый взгляд и неожиданно раскатисто, на весь подъезд рыкнул:
— Au revoir.
Это и впрямь было очень неожиданно, учитывая его низкий зычный голос, в лифте прозвучавший резко и оглушительно — почти как окрик, почти как немецкое hдnde hoch, — бедная француженка обморочно побелела, и на лице ее на мгновение появилось жалкое выражение испуга.
Оно-то и не дает мне до сих пор покоя, словно это вовсе не Аркадий, которого она уже однажды видела вместе со мной, а именно я так диковато с ней простился.
Всю дорогу до аэропорта по лицу приятеля блуждала шалая довольная улыбка, будто он все еще наслаждался своей странной выходкой, а меня все подмывало задать ему вопрос: что это было и зачем?
Впрочем, так я его и не задал — то ли не успел, то ли забыл, и вот с тех пор мне почему-то не по себе.