Татьяна Москвина - Смерть это все мужчины
Уже в детстве это случалось со мной. Мне вдруг начинало казаться, будто меня хотят убить. У нас на участке стояли деревянный стол и скамейка, чтобы «кушать на воздухе» – на воздухе-то оно куда вкусней. И вот помню, что Федосья Марковна приносит мне пшённую кашу, дивную, два часа на молоке томлённую, а я смотрю на тарелку и думаю, что каша отравлена. Что такое, откуда? «Каша отравлена». Чувствую, что не могу съесть ни ложки, что меня парализовало и мне не сделать глотательных движений. Сижу горестным столбиком, бабушка сердится… В те годы из уст в уста передавались страшные истории, о которых не писали в газетах. Трое ребят провожали девочку-одноклассницу с выпускного вечера… а потом утопили её в яме с негашёной известью. О том, что было между проводами и ямой, рассказчики не говорили. Им всегда давали высшую меру, этим ребятам. Конец июня прекрасен и на севере, и как подумаешь об этом: сирень, вечерняя светлынь, школьный бал, вся жизнь впереди – по одну сторону, потом идёт неназываемое – и по другую нормальный ад, где уж ни сирени, ни светлыни, где известь, тюрьма, крики матерей. Долго мерещилось. Топить-то было зачем? В семидесятых годах подобные истории рассказывали редко, а в эру гласности мы узнали, что яма с негашёной известью – это никакой не предел, а так, одно из блюд в меню. Предела вообще не обнаружилось, словно чей-то изобретательный ум без устали работал над вопросом: а что ещё можно придумать по этой части? Да, шаги за спиной, ох ты, как же я ненавижу шаги за спиной, особливо когда темно. И все подростки, в любом количестве, всегда – угроза. Вообще непрестанное ощущение опасности. Смешные знакомые – удивлялись, что я охотно брожу в лесу одна. Так, милые вы мои, бояться надо людей, а не их отсутствия.
Когда большевики объявили первородство материи и бытия перед духом и сознанием, тотчас же материя стала утекать из их царства, а бытие скудеть и разрушаться. Осталась самая простая пища, которой и убегать было некуда – где бы её, уродку, приняли? – какая-нибудь мороженая треска, внушавшая беднякам вожделение. Между тем не было ещё на свете империи, которая в такой опасной степени зависела бы от слов. Беспощадный террор всеобщей грамотности служил первейшим нуждам красных дьяволят – удержать фантомную власть можно было только нагнетанием вербальности, укреплением царства доклада, справки, документа. Человека следовало от рождения прописать… После войны Красную Россию осенило трагическое стремление – дать нищим людям образование. Всю страну покрыли сетью химерических институтов и таинственных спецшкол «с преподаванием ряда предметов на энском языке». Так морочила плоть тоска по идеальному, не имевшему никакой связи с материальными благами. Престиж образования возник в советском обществе как мираж в пустыне, и жизнь ему суждена была краткая, но – ослепительная. Нам снились миллионные тиражи классической литературы, расцвет научно-популярных журналов для всех возрастов и беспрецедентное в мировой истории количество театров на душу населения. Начальнички-чайнички, прежде гордые тем, что «академиев не кончали», спешили запастись дипломами, степенями и званиями. У меня уже не было и выбора, я, дочь инженера и преподавательницы, обязана была учиться. Вопрос, на что я буду жить, никого не занимал всерьёз – столько народищу вокруг ни на что не жило и ни о чём не заботилось. Может, то была программа закалки – тренировки народа ввиду грядущих реформ, кто знает. Но воспитанных в послевоенной аскезе «бедных русских», которые разгадывают в переполненных электричках километровые кроссворды, отправляясь на участок выращивать эту русскую мечту, вечно ускользающую еду, – их ничем не проймёшь. Мы огурчик погрызём мы капусты треснем захотим – сейчас помрём захотим – воскреснем
Не бедность отвращала – некрасивость. Некрасиво мы жили, неуютно. Хотя ничем, конечно, крупно не выделялись среди соседей по кооперативному дому на улице Лёни Голикова. Так и не удосужилась узнать, кто это такой. Новостроечный мемориал советских святых надёжно покоил истину о том, чем занимался академик Байков и что натворил партизан Корзун. Имена сотен улиц служили чьей-то загробной карьере, но обыватели не замечали связи между названием пространства и качеством своей жизни. Так её и не было. Не слышалось звуков чардаша на Будапештской, не рождалось женских гениев на Софье Ковалевской, и ничем не поражал мир Богатырский проспект. Твердокаменная идея об увековечивании памяти героев и прославлении стран социализма иногда снисходительно уступала чьим-то воспоминаниям о книжке «Незнайка в Солнечном городе» – и в новостроечках появлялись Звёздная улица, Сиреневый бульвар, Придорожная аллея…
Привет тебе о нищенка трудяга притон кошачий бред и непролаз эх новостройка эх карга бедняга где твой жених в какой грязи увяз
Наши реченьки вонючие наши девочки колючие новостроечки новостроечки а по русскому у нас двоечки
Здесь по утрам за лапы тянут мамы своих детей на адское житьё космическая грусть универсама универмага бодрое враньё
Офелия ступайте в президенты мы новые построим города ах целку нам ломали ясно в центре а плакать к маме ездили сюда
Наши реченьки вонючие наши девочки колючие новостроечки новостроечки по английскому у нас двоечки
Пусть с гнутых спин семь бед содрали кожу а живы мы а нас поди пойми и всласть небес хохочущая рожа плевком благословила эти дни
Наши реченьки вонючие наши девочки колючие новостроечки новостроечки и по физике у нас двоечки
Мама не любила быта, а любила альманахи поэзии и бардовские песни. Курицу, предназначенную к варке, она держала в руках так же брезгливо и отчуждённо, как, по воспоминаниям, это делала Марина Цветаева. В какой связи находится любовь к мерной речи и озлобленное неумение готовить, мне понять не удалось. Положив кусок мяса в воду, можно часа два беспечально читать Бальмонта и слушать Клячкина. Но мама, как и Цветаева, протестовала. Марина Ивановна мощно отомстила жизни, наплодив после смерти полчища невротичек. Характерной особенностью этих женщин было патологическое отсутствие чувства меры. Ха, «с этой безмерностью – в мире мер»?! Они не смеялись – но заливались хохотом. Не плакали – но рыдали. Никогда не поддерживали никаких тем в разговоре, но предпочитали вздохи, умолчания, цитаты и внезапные откровения. Перманентная влюблённость и отвращение к быту довершали кошмар. Мамаши тех детей, кому повезло меньше всех, играли на гитаре и пели. Наглядевшись на свою маму, я твердо выучилась сторониться женщин «с порывами», хотя иные порывы вспоминаю с удовольствием: однажды мама, как буря, налетела в новгородскую нашу бытность и уволокла меня путешествовать по Вуоксе, на байдарке, в компании бородатого молчуна и его десятилетнего сына… К несчастью, Маргарита Колесникова была довольно привлекательна; Леонтий Зимин долго её добивался и по дороге насобачился писать назидательные стишата в духе советского поэта Л. Мартынова, автора изумительных укоризн советскому обывателю. «Холодильник, рыдая, за гробом твоим не пойдёт!» – предупреждал пиит мещанина, одержимого страстью к накоплению поганых вещей. А может, то был В. Шефнер? Уже не пробиться сквозь пески забвения… Итак, не удалось избежать моего появления: папа покорил маму преданностью и упорством. Они были молоды, здоровы, беспечны, и скоропортящийся воздух времени рождал талантливые миражи. Иногда я чувствую тот, первоначальный, заряд жизни, точно вкус молодой сладкой горошины в недозрелом стручке. Могло быть иначе, могло. Но – зачервивело, скисло, прогнило. Вы когда-нибудь пытались удержать падающий мир? Это тяжёлый и напрасный труд.
Я тихонечко жила. У меня была своя комнатка – восемь с половиной метров. Там я читала, переписывала в тетрадь любимые стихи, вырезала из картона кудрявых тощих принцесс и рисовала для них наряды. Изобильный гардероб принцесс утешал меня в моей реальной бедности – всего-то одно выходное платье, из бежевой полушерсти с воротником-стойкой. Неудобная застёжка-молния располагалась сзади. Полушерсть эта кусалась, как последняя дрянь, и я украдкой почёсывалась, а молния всегда почему-то обжигала холодом спину и шею, но потом дико нагревалась. Камера пыток, не платье. Не скоро получилось наряжаться, но я так и осталась вне моды, со своими бумажными куколками. Люблю чистые цвета – сколько же карандашей было в коробке? Восемь? – и простые силуэты. Ещё люблю кружева и шёлковые платочки. Улица Лёни Голикова и деревня Зимино, что вы хотите. Училась я прилежно, как многие девочки, смиренно внимающие наказам жизни. Всё изменилось за одно лето – уезжала я из семьи, а вернулась к одной маме. Папа ушёл.
Не то удивительно, что он ушёл, а то, что он двенадцать лет держался за Мару, покоряясь магазинным пельменям и ожидая её возвращений из очередного порыва. Но моё мироздание рухнуло. Я затаилась, соображая, как мне здесь выжить, если меня могут в любой момент бросить и предать. Я стала читать книги из серии «Пламенные революционеры» и закаляться, как сталь. Надо было выучиться жить без питания – во всех смыслах. Без еды, без людей, без свободы, без надежды. Как в одиночном заключении. Это было нелегко, потому что я привыкла болтать с девчонками, грызть во время чтения маковые сушки или маленькие сухарики (они назывались «Детские») и разгуливать по городу. Пришлось замкнуться, прекратить сухарики и прогулки. Нужна была сила, собственная сила для отражения новых ударов. Я не сомневалась, что будут и новые удары. Но несколько лет одиночного заключения превратили меня в кристалл, пока невеликий. Родители, их судьба, их вина – уже не волновали меня, я иной раз думала, что этои к лучшему, когда избегаешь семейной теплицы. В доме поселился начитанный пьяница Николай Петрович, пытавшийся завоевать моё расположение – смешно. Для чего мне эти жалкие люди, шепотком твердившие о неладности в Датском королевстве? Мне следовало выстоять и что-то исполнить в глубоко повреждённом мире. Мне, духу, запертому в больной плоти. Часто я забывала об этом и была просто девочкой, девушкой, женщиной по имени Саша – и получала за это сполна. Но от каждой боли прибывала моя сила.