Владимир Чивилихин - Память (Книга первая)
— Но это просто констатация факта, и старому адмиралу, возможно, просто были нужны деньги…
— Вот что он писал в дневнике: «Грязнейшее гнездо рабства находится в так называемом русском дворянстве. Конституционно в бедном моем отечестве одно лишь крепостничество…». П. В. Чичагов великолепно знал свою родину и ее язвы! «По основному чувству сословия дворянского, оно, своим невежеством, отупением и гнусным своекорыстием, — может способствовать лишь поддержанию крепостного npaва; мы видим, что оно противится распространению просвещения, цивилизации и освобождению рабов».
И есть у автора дневника поразительное пророчество: «Бьюсь об заклад, что не ранее пятидесяти лет (как это еще долго!) крепостные будут свободны, но что будет тогда делать наше кичливое дворянство? Увы, у него не хватит достаточно нравственной силы, чтобы удержаться от этого падения».
— Он, очевидно, не верил и в нравственные силы передовых дворян.
— Писал: «В мое время дворянство уже начинает просвещаться; некоторые лица отваживаются на борьбу с крепостничеством; но эти примеры единичные, и силы их не скоро будут соединены нравственными началами».
— Декабристы все же вскоре соединились…
— И потерпели поражение… У Чичагова, кстати, чуть-чуть не хватило прозорливости, чтоб указать на необходимость соединения нравственных сил передовых людей общества с нравственными силами русского народа, в которые он свято верил.
— Царский адмирал верил в нравственные силы задавленного крепостничеством народа?
— Именно. Вот его слова: «Крепостные боятся своих господ, господа — своих крепостных; страх обоюдный. Понятно, что при таком смешении людей, связанных таким образом, может быть очень мало или вовсе не быть нравственной силы. Так; но это мнение ошибочно. У дворянства нет больше нравственной силы, но в русском народе, переносящем иго самовластья в течение веков, никогда не оскудеет его при мерная сила, заслуживающая удивления иноземцев. Увы, не увижу я собственными глазами мое отечество счастливым и свободным, но оно таковым будет непременно и, весь мир удивится той быстроте, с которою оно двинется вперед. Россия — империя обширная, но не великая, у нас недостаточно даже воздуха для дыхания. Но, однажды, когда нравственная сила этого народа возьмет верх над грубым, пристыженным произволом, тогда его влечение будет к высокому, не изъемлющему ни доброго, ни прекрасного, ни добродетели…»
Декабристы первыми решились на организованное выступление, чтобы добыть вожделенную свободу для своего народа; за нее они были готовы лишиться всего, включая и саму жизнь. Что за люди были, однако, эти декабристы! С каждым годом они отдаляются от нас с их идеями и поступками, с их такими человечными чувствами и мыслями, и этот давний нравственный потенциал питал силы новых и новых поколений! Трудно поверить, например, но это сущая правда, что незадолго до казни Михаил Бестужев-Рюмин перевел с французского стихи о… музыке, которые позже мучительно, по строчечке, вспоминал Николай Басаргин, человек, чей поступок высокой человечности, связанный с семьей Мозгалевских, мы еще оценим здесь…
Помнишь ли ты нас, Русь святая, наша мать,Иль тебе, родимая, не велят и вспоминать?Русский бог тебе добрых деток было дал,А твой бестия-царь их в Сибирь всех разослал!
Это Федор Вадковский, прапорщик Нежинского конноегерского полка, поэт, композитор, математик. По приговору — двадцать лет каторжных работ. Сохранилась его песня на французском «Наш следственный комитет в 1825 году» и стихотворение «Желания», из которого я привел первую строфу. Далее Вадковский пишет, что «добрые детки» Руси мечтали пролить свою кровь, чтоб этой кровью купить России волюшку, чтоб солдатушкам не век в службе вековать, чтоб везде и всем был одинаковый суд, всякий мог смело мыслить и писать, а народ управлять собою; да основать всюду школы, да чтоб не было б ни вельмож, ни дворян…
Мы ныне свободно и с благоговением вспоминаем декабристов, свято чтим их память, а в моей жизни так уж получилось, что, куда б я ни поехал, везде ищу их следы, и они мне встречаются на перепутьях почти повсюду, не только в Сибири. Далеко-далеко от нее однажды скрестилась моя дорожка с памятью о первом декабристе, личности совершенно необыкновенной даже для того необыкновенного времени, когда, кажется, в ответ на всеохватную бюрократично-дисциплинарно-палочную нивелировку русских как бы сами собой являлись к жизни люди большие, отважные, оригинальные, столь прекрасно не похожие друг на друга и на всех тех, кто до них уже ушел в небытие или жил после…
Весной 1976 года я, как член правления Союза писателей СССР, провел в Кишиневе международную встречу литераторов под девизом «Природа, общество, писатель». Это был первый в истории международных писательских контактов разговор на такую важную современную и столь остро нацеленную в будущее тему. Как на всяком собрании, обсуждающем большую и неизведанную тему, высказывались нами полезные, нужные, интересные мысли вместе с общими правильными словами, рождающими только общие правильные слова, которые, опасаюсь, при благоприятных обстоятельствах со временем могут превратить эту великую тему в вульгарное словотолчение. И вот в такие неплодотворные минуты я отвлекался, мечтая о том, чтобы урвать хотя бы полденечка в переуплотненной программе симпозиума да заняться тем, что давно завладело мною.
В свободные от заседаний часы наш автобус пылил по молдавским дорогам, часто мы обедали и ужинали в колхозных чайных, а то и прямо в виноградниках — с теплым местным вином и зажигательными народными оркестрами. На гостей производили огромное впечатление радушие и гостеприимство веселых смуглолицых хозяев и, мне показалось, в особой степени — земля. Помню, привезли нас на гигантскую, покатую возвышенность. Мы пососкакивали с подножек и замерли — необозримые ухоженные виноградники кругопанорамой расстилались к горизонту; это была такая великолепная демонстрация дружного человеческого груда, любви к земле, новой созидающей яви, что она казалась даже несколько нереальной. Председатель союза финских писателей Яакко Сюрья, с которым я успел подружиться, подошел к ближним кустам, осторожно потрогал кривую лозину, наклонился и размял в руке горсть земли. Он-то понимал цену всему этому — недалеко от Хельсинки у него есть участок, где он проводит своеобразный эксперимент над собою и белорусским трактором, от зари до зари пытаясь сочетать труд на дюжине гектаров земли и леса с тем, что получается ночью, на квадратном метре письменного стола в избушке…
Обихоженной, плодоносящей была вся Молдавия, в которой жило более четырех миллионов людей и где, кажется, ни одной сотки не пустовало, а облагороженные человеческим трудом просторы таили в себе особую красоту и смысл рукотворного пейзажа.
Взгляд вокруг, однако, почему-то возвращал меня в далекое прошлое… Пушкин так начал послание Боратынскому из Бессарабии: «Сия пустынная страна…». Может, это была поэтическая метафора? Нет! «Край этот представляет бесплодную степь, от самого Аккермана до Килии, от Кишинева до Бакермана — ни одного дерева». Немногим более полутора веков назад стояли тут русские полки, а по голым увалам и долинам скакал от полка к полку, пришпоривая лошадь, автор приведенных слов — неистовый человек, революционный агитатор, раньше многих понявший, что к чему было в той жизни. Отважный офицер, прошедший в Отечественную войну сквозь огонь одиннадцати сражений, за Бородино получивший золотую шпагу, Анну за Вязьму, в двадцать пять лет чин майора, он писал позже, что когда слышал вдали гул пушечных выстрелов, то был не свой от нетерпения, «так бы и перелетел туда», потому что «чувствовал какое-то влечение к опасностям и ненависть к тирану, который осмелился вступить в наши границы, на нашу родную землю».
Далее он снимает романтический ореол с прославленного завоевателя, каким-то образом, между прочим, сохраняющийся в публикациях наших дней: «Я бы спросил, что чувствовал Наполеон, когда после Бородинского сражения 40 тысяч трупов и раненых, стонущих и изнемогающих людей густо покрывали поле, по которому он ехал?.. По расчету самому точному 3 миллиона в продолжение его владычества было конскриптов (призывов в строй. — В. Ч.), которые все погибли в войнах и походах. Почему… смертоубийство массами называют победами?». И вот вывод не только вполне современный, но даже злободневный: «Несправедливая война, и вообще война, если ее можно избежать договорами, уступками, должна рассматриваться судом народным, и виновников такой войны предавать суду и наказывать смертию».
Первый декабрист. Столь почетнее звание давно и прочно прикрепилось к Владимиру Раевскому, который обрел свободный образ мыслей еще до французского нашествия. И для меня совсем не безразлично обстоятельство приобщения Владимира Раевского к свободолюбивым идеям — оно произошло через посредство Гавриила Батенькова, единственного декабриста-сибиряка. Как ты ни крути, все родное, пусть даже очень далекое, нам ближе и теплей, а эта историческая подробность сделалась в моих глазах еще завлекательней, когда я постепенно узнавал ее редкое по своему драматизму продолженье и взялся разбирать расходящееся от него кругами сплетение случайных людских связей, имеющих,, однако, какой-то свой таинственный глубинный детерминизм.