Анатолий Андреев - Машина
Фомич бывал здесь всего несколько раз. Он вообще редко бывал в ресторанах, а также в барах и кафе. Потягивая пиво, он исподтишка оглядывался — приглушенный свет, блестящие металлические цилиндры светильников, свисающие с потолка. Дерево и кожа. На стенах — чеканка,, набившая оскомину в зубах даже у него, старого шиша Василия Фомича. Не нравилось ему здесь. И публика не нравилась — полно молодежи, совсем пацанов. Пьют и курят, а на стене плакат: «Курить воспрещается». И девки тоже курят. И пьют.
Фросин, не глядя, сказал:
— Не все, конечно, подонки. Хорошие ребята тоже бывают. Культурно, так сказать, отдыхают...
Василий Фомич неожиданно вновь ощутил сложное чувство, которое раньше всегда вызывал у него Фросин. Черт его знает, как все равно мысли читает! Невольно ощущается при этом его превосходство. И всегда у Василия Фомича бунт в душе поднимался, восставало в нем что-то. Чувствовал Фомич себя ничуть не ниже фросина. Во многом он, по логике вещей, должен бы и первенствовать — старше и опытнее все же. Но вот появился новый какой-то штрих, и все вернулось на свои места. Проявлялось это всегда по-разному — и на работе, и по технике, а и то в простом каком-нибудь житейском вопросе, в котором сам бог велел Фомичу первее быть. А временами думалось Василию Фомичу, что невыявленное их соперничество-то и заставляет его не складывать оружия, не пуститься по воле волн, а двигаться, бороться, выходить победителем в борьбе с обстоятельствами и расти. Внутренне — служебный рост всего лишь отражение роста внутреннего.
Парень рядом, крепко уже на взводе, возмущенно завозился, услышав фросинскую реплику. Фросин глянул на него в упор, как на неодушевленный предмет, и так же спокойно добавил:
— Но и дерьма тут тоже, конечно, хватает...
Парень отвел глаза и стих, и Фросин спокойно закончил:
— «Парус» этот давно надо прикрыть, прав Васенька. В обыкновенную пивнушку превратился, даром что музыка играет.
Фомич опять почувствовал укол — везде Фросин чувствует себя как дома. Слов не выбирает, но все у него к месту получается. И парня взглядом утихомирил, а тот явно на скандал начинал нарываться. И вообще — Фросин здесь бывал не чаще Фомича, а смотри ты — и пивко нашлось, и бармен по знаку Фросина налил по рюмке водки, а как только Фросин покачал головой и пальцем показал на фужеры, кивнул чуть заметно и поставил перед ними по полному фужеру, чуть наклонившись и сказав доверительно:
— Только побыстрее, ребята. У нас ведь тоже контроль...
Фомич взял толстыми пальцами хрупкую стеклянную ножку и смотрел на Фросина. Взгляд Фросина был устремлен прямо, но Фомич мог поклясться, что тот ничего сейчас не видит. Лицо у него было такое, как только что, когда они вышли из проходной.
Сегодня был год. Ровно год, день в день. Сегодня был понедельник, а год назад в этот день случилось воскресенье, Фросин был в командировке и должен был прилететь назавтра, а Алия не знала этого и спешила, бежала, торопилась домой. Не застав Фросина, она пошла бродить по городу, чтобы убить время до его возвращения, и забрела на набережную...
Фомич помнил сегодня весь день, что прошел год. Он боялся за Фросина. Фросин тогда окаменел. Он начал оттаивать только спустя несколько месяцев. До конца он так и не отошел. Фомичу стало страшно — ведь сегодня годовщина, и вдруг Фросин опять станет таким, каким был тогда — все понимающим, делающим все, как надо, разумным и спокойным, спокойным, спокойным... Функционирующим — нет другого слова. Как машина.
А Фросин не заметил паузы. У него был холодный взгляд и твердая рука. Пальцы его не дрожали. Он не вспомнил о годовщине только потому, что ни на миг об этом не забывал. В нем словно шли какие-то часы, отсчитывающие время с той роковой минуты, когда Алия заскользила по предательской зеркальной глади, раскинув для равновесия руки. Они шли в нем весь этот год, не останавливаясь даже тогда, когда он с головой бывал увлечен каким-нибудь делом или книгой, или еще чем. Они стучали в висках, когда Фомич, испуганный его рассудительностью, ровным голосом и спокойными замедленными движениями, заманил его к врачу. Кабинет был хирургическим, врач выслушал Фросина, потом быстро царапнул по животу, с интересом наблюдая непроизвольное сокращение мышц. Все это время он разговаривал с Фросиным и выспрашивал его. Фросин без возмущения или удивления спросил его в лоб:
— Вы психиатр!
Тот смутился:
— С чего вы взяли?
— Я не сошел с ума. Хотите, я скажу вам, какое сегодня число и как зовут президента Франции?— И он улыбнулся.
Врачу стало жутковато от этой улыбки. Он действительно был психиатром и навидался всякого. Но этот случай был не по его части, и он так и сказал об этом Фомичу, когда тот, выйдя с Фросиным из больницы и пройдя с ним для отвода глаз пару кварталов, поспешно вернулся обратно. Подумав, он добавил, что Фросин, по его мнению, еще находится в шоке и не осознает всего.
Врач ошибался. Фросин осознавал. Потому и был в шоке. Именно шок дал ему возможность перенести ощущение вины перед Алией — груз, который дано вынести не каждому.
Фросин не сошел с ума. Он продолжал жить, дышать, работать. Он пришел сейчас с Василием Фомичом сюда, и держал в руках фужер с водкой, и молчал. В нем стучали несуществующие часы, отсчитывая секунду за секундой, секунду за секундой. А может, это кровь пульсировала, стучалась изнутри в барабанные перепонки, разносила тепло и жизнь по всем клеткам его большого, сильного и живого тела.
Фросин не забывал о случившемся. Он пришел сейчас сюда, потому что единственное, что он мог для Алии сделать,— это помнить. Хотя для нее это уже не имело никакого значения, это было важно. Для него и, значит,— для нее. Он не мог бы объяснить, он просто чувствовал это. Единственное, что остается живым — память.
Фросин повернулся к Василию Фомичу, и они молча подняли фужеры и молча выпили не чокаясь. Потом Фросин подозвал бармена и коротко сказал:
— Еще...
И тот не смел ослушаться. Что-то в них было, что выделяло из толпы обычных посетителей. Насмотрелся бармен на всякую пьянь. Работа приучила его к философским рассуждениям. И он понял, что — надо, налил им опять по полному и даже не напомнил про контроль. Плевать на проверки — достаточно он получает «на хвост» от обычных посетителей, чтобы позволить себе не убояться штрафа или там потери премии. Надо иногда делать то, что нужно, пусть даже и не положено.
Водка догнала Василия Фомича. Ему стало тепло и исчезла скованность. Он прислушался к музыке, гремевшей в зале. Играли что-то незнакомое Фомичу — он не знал этой современной музыки,— но приятное. Это было что-то печальное, несмотря на четкий джазовый ритм. Гитара вела соло. Не рисунок мелодии и не окраска звука, а что-то неуловимое пронизывало воздух тоской, легкой и тоже неуловимой, подчеркнутой почти человеческой жалобой электрооргана.
Фомич сидел на высоком табурете, упершись локтем в стойку и подперев кулаком щеку. Сизое бритое лицо его мягко съехало набок. Он слушал, забыв, что всегда осуждал и эту «хипповую» музыку, и эти табуреты, называемые им «пеньками», и вообще очень многое. Он отмяк.
Когда музыка кончилась, накопившаяся от нее тоска закопошилась в душе, и Фомичу остро захотелось домой, в окружение привычных вещей и в привычную воркотню жены. От воспоминания о жене его охватило чувство вины перед Фросиным. Но Фросин сам — Фомич готов был поклясться, что тот колдун — встал, положил на стойку деньги и полуобнял на мгновение Фомича:
— Пора... Пойдем, Фомич...
На крыльце Фомич полез было за кошельком. Фросин только глянул на него в упор, ничего не сказав, и Фомич аж чуть не присел — такой у него был взгляд. Василий Фомич понял того парня у стойки — взгляд был безжалостный, не обещающий ничего хорошего. Это был взгляд человека, не ожидающего ничего, человека, которого ничто не может остановить. Это был мертвый взгляд. И тут же глаза Фросина потеплели, он дружески качнулся к Василию Фомичу:
— Ты уж меня, Фомич, извини — я сегодня немного не в себе... Я тебя провожу до трамвая...
Он проводил, и они молча подождали нужный маршрут. Фомич косолапо полез в вагон, а когда обернулся, увидел, что Фросин стоит, заложив в карманы руки, и в фигуре его нет горя, отчаяния или тоски. Если бы не жуткие его глаза, в которые удалось заглянуть Василию Фомичу, он бы не заметил этого — что в облике Фросина нет тоски, отчаяния и горя.
Снег пошел гуще. Теперь он был хорошо виден в потоках света над вечерними улицами. Снежинки несло ветром. Фросин шел по улицам, снежок похрустывал в такт его шагам. Водка на него совсем не подействовала, только разболелась голова и начало постукивать в висках. Он шел уверенной, размеренной походкой и думал, что грубоватый, нарочито простоватый Фомич на редкость, удивительно деликатен. Он молчал и сопел рядом, и так и не решился прямо сказать: «Помянем Аленушку...» — как сказала и заплакала мать Алии на сороковой день. Она приехала сюда, жила несколько дней у Фросина, сдерживалась изо всех сил и заплакала лишь дважды: когда поминали и на следующий день, когда уезжала и жалобно попросила: