Дэвид Бэддиэл - Время спать
— По-моему, ты сказал: «нам стоит побыть здесь еще какое-то время». «Стоит» и «хочется» — это разные вещи.
— Но и не взаимоисключающие.
А это как прикажешь понимать?
— Вполне может получиться так, что тебе хочется делать то, что ты должен делать, — объясняет он. — Это как…
Он пытается найти подходящее слово и вдруг замечает Мутти, все еще сидящую с книгой в вытянутых руках.
— Это как борьба с нацистами. Если бы мы жили в то время, то нам бы пришлось с ними сражаться и при этом хотелось бы это делать.
— Кому как.
— Что, прости?
— Ну, ты большой мальчик. Ты бы неплохо смотрелся в камуфляже. А меня бы убили. Возможно, еще на учениях.
— Знаешь, если бы все думали так, как ты…
— То мир был бы куда лучше?
— Нет. Тогда никто бы не сражался и ты бы точно погиб. Только в газовой камере.
— Слушай, я просто попросил тебя довезти меня до дома, черт побери.
Про Мутти опять забыли, и опять раздается ее громкий голос:
— «Вог: Я храбрее тебя, я ношу шерстяную одежду. Я вообще храбрее всех! Когда подлетает немецкий самолет, я не бегу в укрытие. А знаешь почему? Рандольф: Потому что ты манда».
Последнее слово звучит как взрыв бомбы. Кажется, что не только в комнате, но во всем Эджвере люди оборачиваются. Такая карикатура в духе двадцатых годов: «Старушка, которая сказала слово „манда“». Мама хотела съесть последний кусочек торта, но теперь ее рука замирает в воздухе; лицо тетушки Ади становится белым, как мороженое, с которого слизали всю глазурь; дядя Рэй выглядит несколько сконфуженным — он, наверное, не понимает, как сказанное его женой могло дать такое эхо; отец так и сидит вжавшись в кресло, и, наверное, первый раз в жизни смотрит прямо на Мутти, в этом взгляде есть и злость на то, что ему все эти годы приходилось держать язык за зубами, и совершенно искреннее уважение. Единственный человек, который ничуть не смутился, — это Мутти, она так и не отрывает глаз от книги.
— Манда, — повторяет она, смакуя это слово (поверьте, я лишь хочу объяснить, как она произносит это, но, честно, у меня и в мыслях нет каламбурить).
Бабушка поднимает невинный взгляд:
— А что это такое?
Некоторые начинают испуганно переглядываться; другие решают прокашляться; мне на мгновение кажется, что отец готов ответить на этот вопрос.
— Отвратительно! — доносится из угла комнаты.
Это мистер Фингельстон, «Еврейские новости» лежат у него на коленях.
— Я таких слов с траншейных времен не слышал.
Он сворачивает газету и выходит из комнаты, уверенный, что производит впечатление глубоко оскорбленного человека, но на самом деле прекрасно видно, как он торжествует.
Мутти, почувствовав, что, возможно, сказала нечто не очень уместное, захлопывает книгу, как захлопнула когда-то свой ящик Пандора, но уже поздно. Затем бабушка замечает еще какие-то слова, напечатанные на обратной стороне книги.
— «„Я ухожу“. Генерал Монтгомери», — произносит она.
Вся комната облегченно выдыхает; это просто шутка.
— Хм, — хмурится Мутти. — Ничего удивительного. После такого-то.
15
— «Призрак»?
— Да.
— Это где парень такой, с курчавыми волосами? Он еще похож на каменщика-гея.
— Да, с Патриком Суэйзи.
Лицо Дины, залитое люминесцентным светом магазина «Блокбастер видео» на Килберн-хай-роуд, отражается на блестящей коробке от «Призрака» между Деми Мур и Вупи Голдберг.
— Это и есть твой самый любимый фильм?
— Да, — решительно заявляю я. — Ну, один из самых любимых.
Не отвечая ничего, она кладет пустую коробку обратно на полку. Из секции «Для взрослых» слышится нарочито громкий, даже вызывающий смех четырех юнцов, склонившихся над какой-то кассетой. По расставленным повсюду телевизорам крутят «Один дома».
— Ты собираешься выкинуть такой же кунштюк, что и с «Карпентерс»? — спрашивает она, оборачиваясь ко мне. — Это у тебя постмодернистская ироническая любовь к китчу и дешевым сантиментам?
Кунштюк? Китч? В доме Бена всего два месяца, а уже разговаривает на этом чертовом идише.
— Нет. Мне совершенно искренне нравятся «Карпентерс» и совершенно искренне нравится «Призрак».
Дина явно сомневается. Судя по звукам из отдела «Для взрослых», ребята решили поиграть в Бивиса и Баттхеда.
— А как насчет… — взгляд ее скользит по другой полке, — «Манон с источников» с Ивом Монтаном?
— Ой, да не хочу я эту фигню с субтитрами смотреть.
— Нет, я так и знала!
Она отворачивается, сложив руки.
— Что?
Она смотрит в пол, самодовольно улыбаясь.
— Что ты знала? — не выдерживаю я.
В моем голосе уже чувствуются раздраженные нотки. Дина поднимает глаза:
— Дело ведь не в том, что тебе на самом деле нравятся такие фильмы, как «Призрак»? Ты заявляешь о своем неприятии авторского кино.
— Нет, что ты…
Я зачем-то сопротивляюсь вызванному словами Дины желанию высказаться, сопротивляюсь как муха инсектициду.
— …то есть ты в чем-то права. Но это не то неприятие авторского кино, за которым стоит только надпись на футболке «Шварценеггер — мой герой».
— «Скорость!» — кричит какая-то блондинка у соседней стойки. — Ну… Там пакистанец еще играет.
— Он не пакистанец, — кричит ей в ответ подруга, тоже блондинка, отрываясь от разговора с человеком азиатской внешности, тупо засовывающим кассеты в коробки. — Он гаваец!
— А в чем же тогда дело? — не понимает Дина.
— Ну, в восемнадцать я только и смотрел, что авторское кино, — объясняю я. — «Страсть» Годара, «Замужество Марии Браун» Фассбиндера. «Контракт рисовальщика» Гринуэя. В то время «Контракт рисовальщика» был моим любимым фильмом.
— И что потом случилось?
— Потом я посмотрел «Инопланетянина» Спилберга.
— «Инопланетянина»?!
— Ну да.
— Как это получилось, если ты ходил только на авторское кино?
— Шутки ради. Подумал, что если я, представитель богемы, с высоты своего понимания погляжу такой фильм, то это будет забавно.
— И что?.. — спрашивает Дина.
— Да то, что я, блин, вообще никогда так не плакал в своей жизни.
Это правда. Даже через десять минут после окончания фильма у меня не просто лицо было заплаканное, я захлебывался в слезах — в бесконечном потоке слез. Это была божественная манипуляция моими эмоциями. Стивен Спилберг взорвал дамбу в моем сердце.
— Так что, — подытоживаю я, снова беря в руки «Призрака», — большего мне на самом деле от фильмов не надо: они лишь должны заставлять меня расплакаться.
— Но это же элементарная манипуляция.
— Я знаю.
— А что в этом хорошего?
— Все. Это прекрасно. Я начинаю лучше себя чувствовать. Слушай, если ты так не хочешь, чтобы тобой манипулировали, то можно было просто остаться дома и посмотреть «Обратный отсчет».
Она права. Это протест против авторского кино. Дело в том, что авторское кино заставляет зрителя сконцентрироваться на себе самом, на себе как на субъекте, смотрящем фильм, или еще на какой-нибудь постструктуралистской ерунде; а ведь великое кино — это попытка заставить зрителя уйти от самого себя, именно поэтому фильмы смотрят — видео не в счет — в громадных темных залах, где сотни крошечных «я» проглатываются огромным экраном. А самый лучший способ уйти от себя — это плач, когда слезы льются оттого, что прошла любовь, вернулась надежда, пришла смерть. И любовь, и надежда, и смерть — это ведь все происходит с вымышленным персонажем, а не с тобой. Совсем иначе плачешь, глядя на чью-то беду или на голодающих детей по телевизору: ты не можешь забыться в слезах, поскольку такой плач — в той или иной степени сознательное действие. Слезы во время фильма — это нечто всеобъемлющее и освобождающее, это отказ от всевластия «я»; иногда мне кажется, что моя сущность выплескивается ведрами из глаз.
Юнцы остановились на «Секс-рабах с городских окраин». Давясь смехом, они несут кассету к прилавку, как папуасы белого миссионера. Я мог бы им сказать, что это документальный фильм семидесятых годов о том, как кое-кто обменивается женами на время, и что картинка на коробке неоправданно откровенная, но мне лень. Лучше пусть сами пройдут этот длинный путь до истинной просвещенности в вопросах порнографии.
— А какие еще фильмы заставили тебя расплакаться? — интересуется Дина. — Не считая «Призрака» и «Инопланетянина».
Чтобы освежить память, я пробегаюсь взглядом по полкам, но вижу длинные ряды фильмов, которые, к сожалению, вечно в прокате: «Джек-попрыгунчик», «Клуб „Завтрак“», «Жена мясника», «Коматозники», «Огонек святого Эльма», «Смотрите, кто заговорил» (три части), «Лестница Джейкоба», «Мамочка-маньяк». Рассматривая кассеты, замечаю в окне плетущегося по улице Сумасшедшего Барри, к ботинку которого прицепились остатки рулона туалетной бумаги, так что он чем-то похож на выступающую с лентой русскую гимнастку. Барри останавливается и заглядывает в окно, но не думаю, что он смотрит на меня — вряд ли он узнал во мне того самого человека, с которым спал в одной кровати. Он просто останавливается и смотрит в витрину, как делает перед каждым магазином на Килберн-хай-роуд.