Михаил Сидоров - Хроники неотложного
— Да-да. — Он не слушал. — Счастливо!
— Пока.
Я пошел по дороге. Ветер, Набегая, ерошил волосы, утягиваясь в тростники, застенчиво шуршал стеблями и, возвращаясь, шушукался с кипарисами. Осмелев, он теплыми лапами ощупывал кожу, заглядывал в уши и, знакомясь, трепал каждую стяжку на рюкзаке. По кругу ходили две строчки из фильма про Неуловимых:
В удачу поверьте, и дело с концом.Да здравствует ветер, который в лицо!
Прибой катал гальку на берегу. Скинув ботинки, я вошел в воду. Работал бриз. Паслись чайки, падая за кем-то блестящим; волны норовили лизнуть завернутые штанины. Над Кара-Дагом сияло белым. Я умылся, попробовав море на вкус, оказалось соленое. Солнце ушло; полоса пляжа терялась в далекой дымке. Ноги немели. Я вышел, упал, дотянувшись до рюкзака, достал трубку, табак и квадратный бутылек «Джонни Уокера». Набил, свинтил крышечку, сделал глоток и закурил.
Темнело. Я сидел на пляже и курил, причащаясь и слушая море. Настоящее море. Впервые на тридцать втором году жизни…
Идти в темноте оказалось нетрудно — луна светила как сумасшедшая, и тропу было хорошо видно. Временами, окунаясь в чернильную мглу, она ныряла в кусты, и я останавливался, ожидая, пока восстановится родопсин[84] и сетчатка приспособится к темноте. Шел без фонаря — егеря могли выслать погоню, и в футболке — жарко. Мучила жажда, но я, пользуясь вычитанным советом, покусывал кончик языка — и помогало.
Заросли остались внизу. Надо мной, на залитом серебром склоне, чернели клыки изломанного базальта. Под подошвами, не сдаваясь, хрупали острые камешки. Внизу, в темноте, неторопливо двигались огоньки. Сейнеры, хамсу ловят. Много хамсы пришло, говорят, дельфины из бухты просто не вылезают, отъелись, черти, аж лоснятся все.
Метров через триста начался сюр. Искореженные, в черном серебре, скалы. Белые осыпи. Подлунный камень, призрачные столбы света. И луна… ну, не бывает такой, короче, прям чертовщина какая-то!
Накатило. Не знаю, сколько я так простоял. Час, наверное. С души пластами рушилась корка, и под ней, сверкая глетчерным льдом, открывалось прозрачное и невесомое — вылезало махаоном из гусеницы, расправляло яркие паруса и, подставив их ветру, чутко вслушивалось в набегающую на крыло подъемную силу.
Блин!
Столько лет добровольно лишать себя этого!
Сожаления не было: одно лишь громадное облегчение — как если бы атланту сказали: все, парень, финиш, пенсия. Я сошел с тропы, поднялся чуть выше, под скалы, в самую чернь, сел на раскатанный спальник и маленькими глотками, под табак, стал добивать «Джонни Уокера». Сидел под теплым небом с полосой Млечного Пути наискось и кипятил чай, клубя пузатой, с изогнутым черенком, трубкой.
Падали метеоры. Не чиркали впопыхах, как у нас, а именно падали: основательно и солидно. Перед глазами висела луна. Огромная, со всеми подробностями: пятна морей, оспа равнин, звезда метеоритного кратера на юге — хорошо вмазало, на две тысячи миль грунт выкинуло, прям как отсюда до Питера.
Да-а, далеко забрался. А главное, незаметно. Утром в лесу, вечером на море, пятьсот верст в день, и впечатлений больше, чем за всю жизнь. Вспомнил последнюю смену — как не со мной все, а ведь всего-то четверо суток прошло.
Значит, вот как надо.
О'кей.
Запросто.
Не спалось. Проснулась сумасшедшая радость и мягко толкала под ложечку. В голове запел горн, и сыпанула дробью динридовская «Война продолжается».
Тур-р-р-ум-тум, тур-р-рум-тум, трум-туру-рум-тум тум-тум-тум. Жаль, слов не знаю. Тур-р-рум-тум, тур-р рум-тум… Возникли две строчки, потянули за собой третью, всплыла рифма, сменилось слово.
Луна изогнутым рогом,под луной путь-дорога,на дороге сверкает грязь.
Пускай стригут все купоны,наплевав на законы —мы уходим в рассветный час…
Фонарик и карандаш. Вырванный на развороте листок. Торопливые строчки. Варианты, один под другим, колонки рифм сбоку. Исписанные поля. То, что не влезло, — на обороте, чтоб не забыть.
Вот это приход!
Восток тихонько алеет,скоро станет теплее,отдохнем мы, душой устав,
на каменистых дорогах,белопенных порогах,в океане душистых трав.
Дальше… дальше у него там припев. Дальше он «э-геге-гей» поет. Ну, значит, и у меня будет.
Э-ге-ге-гей! — поют ветра, отбивают такт сердца.
Дружище, нам давно порав далекий край,безмятежный рай,где безоблачны небеса.
Вот так, наверное, де Лиль «Марсельезу» писал. Вставило и понеслось — взахлеб. Образы наползают, лезут как из мешка: знай успевай записывать…
И там, где дальние страныберегами туманны,поутру мы пройдем не раз.
Пусть холуи с перепугуглотки режут друг другу,мы ж выходим в рассветный час.
Посвежело. Я забрался в мешок. Снова припев. Можно вставить «э-ге-ге-гей», а можно написать новый. Что там, на обороте? Да до черта всего…
Нестройный строй,карман пустой,лицо еще в слезах.
Вперед, не стой — закон простой,где нет врагов и бранных слови ни облачка в небесах.
Последние строчки украл, конечно, но уж больно они тут в цвет попадают. Здорово:
вперед, не стой — закон просто-о-о-ой…там-та-ра-рам-та, тара-тара-рам…где нет враго-О-ов и бранных слови ни облачка в небесах.
Я гений!
Я перевернулся на спину. Оставался один куплет, и я уже знал, каким он будет. Хотелось продлить ощущение, хлебнуть смака, четко поставить точку.
Я написал песню.
Впервые.
Сам.
Я лежал и смотрел, как медленно шла по кругу Большая Медведица. Нет, ребята, обратной дороги нет — тем, кто слышал зов Востока, мать-Отчизна не мила. Теперь все пойдет по-другому, по-моему пойдет. А уж вы как хотите…
Я запалил примусок, плеснул воды, сыпанул сверху кофе с корицей — захотелось. Сделал еще глоток, из горла. Вода здесь плохая. И в Москве плохая, у нас вкуснее стократ. Пока закипало, дописал последний куплет.
И в час, когда лицемеры спят,смакуя Химеры,отыграв ежедневный фарс
оставив дома печали,заперев дверь ключами,мы выходим в рассветный час[85].
Затухающие вдали барабаны, серебро армейского горна…
Поглядывая на плоский, как таблетка, котелок, я переписал все в записную книжку, поставил дату, а черновик, сложив, бережно сунул в паспорт — для лучшей сохранности.
Кофе вспучился, дрогнул и пошел вверх. Пора! Ухватив котелок и предотвратив тем самым побег, я перелил вкусно дымившее варево в кружку. Набил трубку, отхлебнул раза два и только потом закурил. Табак был медовый — тот самый. Вдыхая аромат табака с кофе, я смотрел в звездное небо.
Блистал Скорпион, манила Кассиопея, в сторонке скромно поблескивали Плеяды. На востоке светлело.
Пора линять, иначе могут срисовать егеря.
Я лениво прикидывал — идти сейчас или придавить часик. Решил придавить. Перетащился за камень, став невидным с тропинки, завел будильник и заснул как убитый…
* * *…а проснулся как раненый. Ломало. Во рту, после виски, послевкусило буряками. Скрипя, собрался, навьючился, пошел вниз. Вспотел — помогло. Зашагал бодрее, впитывая царящую вокруг красоту. Услышав голоса, сошел с тропы и зашифровался, удачно миновав камуфлированных лесников. В самом низу, из-под ног с жутким визгом вылетела цикада — один в один штурмовик на выходе из пике! — чуть по ногам не потекло, с непривычки. Заметив, где она села, я шуганул ее, чтоб повторила, но тщетно.
В Курортном я умылся, набрал воды, купил кефира и выпечки. Сидел на берегу, завтракал. Рядом возились с лодкой. Рыбаки, наверное.
— По своей ли воле идешь, сынок?
Ай да вопрос! Ай, какой хороший вопрос! Черт возьми, да ради него одного стоило ехать!
— По своей, отец, по своей.
Москва?
— Ленинград.
— А-а-а… В Лисью?
— В Лисью.
— Рано приехал, там сейчас никого. Летом будут.
— Да я просто так, посмотреть. Много про нее слышал.
— Ничего особенного.
Так и оказалось. Сухие глинистые обрывы, редкие, завитые штопором деревца, использованные кубовые шприцы под ногами. Ломкие, мутные от солнца инсулиновые баяны тянулись на несколько километров. Берег был уныл, захламлен, пах морской гнилью и не располагал совершенно. Отмахав по нему часа три, я горел желанием поскорее убраться и, завидев грунтовку с надрывно ползущей вверх «Волгой», толканул ее до конца подъема, на радость сидевшему за рулем парнишке, который, после такого подгона, взялся доставить меня прямо в Судак.