Юрий Дружков - Кто по тебе плачет
Ах, вот она какая! Ну что же, покатаемся… Надел унты, полушубок, ушанку, замотал шею мохнатым шарфом, у тамбура не сразу наладил новенькие, но просмоленные лыжи, поехал по ее следу, ощущая в груди благодатный сквознячок снега.
Помню, я не обратил внимания, что след ее заминался у склада. Прошел мимо, загребая свежесть руками. В лесу была настоящая невыдуманная зимняя сказка. На белом — красноватые бока деревьев, лес будто реже стал, просторнее, прозрачнее, видимый, кажется, вдоль и поперек.
— Вот это да! — крикнул я. — Ну и лес! Ай да, лес!
Меня поразило невероятное количество следов на снегу. Мы думали, он пустой, нелюдимый, незверимый, а снег в узоре птичьих следов, неведомых ножек, чуть больше кошачьих лапок. Вот они переходят в ямку на снегу. Маленький, наверное, пушистый кто-то бултыхался в нем от радости, потом побежал дальше, к дереву. Следы, следы…
Раньше удивляло, почему я не видел хоть шелуху от прошлогодних шишек. Да какая там шелуха! Все подберут, ничего не оставит лесной веселый народ…
Ее след убегал в проем леса.
Не уйдешь, милая, не спрятаться тебе! Ай, какая храбрая стала. Тайга — ерунда…
Но через каких-нибудь полчаса меня притормозил ноющий тревожный холод под ребрами. Не знаю, какое наитие, какая блажь велела мне повернуть к дому. Но теперь я вижу, не случись этой заминки, все было худо. Наитием стал, наверное, слабый легкомысленный снежок, полетевший сверху.
Лес уже не радовал меня. Скорее поглотить расстояние, чтобы вновь одолеть его. Я спешил обратно, гнал, как мог…
На складе я взял компас, два софита, пошел с ними на водокачку, поднялся наверх, поставил их перед окнами, включил. Средь бела дня. Даже упрекая себя за лишнюю потерю минут. Правда, я подумал: поймаю, верну ее, покажу ей включенные софиты, чтобы она поняла, каким надо быть серьезным в тайге…
Снова бежал ее след впереди, бежало время, а конца ему не было. Вот какая, не сворачивает, злился я, прибавляя ходу. Легкомысленный мелкий снежок, набирая силы, переходил постепенно в снегопад.
Разве ты не видишь, клял ее в душе, пора назад, повернуть, пока не поздно, дура чокнутая…
На лыжах снег. Невидимые лыжи! Я летел по снегу ни на чем. На злости, на ярости, которая затем перешла в отчаянье. Снегопад развеял ее следы, как воспоминания, развеял непоправимо, смёл в пространстве, будто вычеркнул их с моей орбиты навсегда. Но я не умел остановиться, гнал и гнал по наитию, скользя между стволами там, где, по-моему, пошел бы каждый. Каждый, но не она. Куда-нибудь свернула, дрянь последняя…
Тайга темнела, перестала быть она для меня лесом. Ветер, смешанный в снегопаде, жег лицо, морозил непрошеные слезы. Я гнал и гнал, понимая, что и назад у меня дороги нет.
Любые завихрения, любая ложбинка, надутая ветром в снегу мерещилась мне следами ее лыж, последним, единственным, тающим намеком. Я бросался к нему, сокрушая снег, и налетал на дерево, на кусты, на яму. Коленями, руками, лицом. Поднимался и опять видел повсюду гасимые снегом следы.
Я закричал. Орал исступленно, звал ее, прислушиваясь к лесу. Но по нему снова бежал тот неведомый поезд, разгоняя ветер вагонами, не останавливаясь на таком пустяке, как одиночество, как мое горе. Давно прокатил мимо день, я шел по высветленной проклятой ночи, тоскливо холодной в хрусте снега, спазмами заставляя себя передвигать онемевшие ноги.
Потом я стоял у дерева, спиной к нему, в упор на палки, проклиная себя, что не взял ружье, не опалил одиночество грохотом, не взял ракетницу… Тяжкий снег давил на плечи, на голову, беспросветно залепливая глаза, рот и само дыхание. Смертная тоска замораживала меня. Я никогда не был таким навечно одиноким.
Единственная моя, любимая моя, неповторимая, выдыхал я заиндевевшим ртом, — женщина моя прекрасная, человек единственный, первая моя, последняя моя…
И она была единственной…
* * *Ломит руки от белой как снег бумаги. Будто снова иду и кричу в судорогах, и зову, не могу докричаться потерянной моей нежности, светлой моей привязанности, светлой, как сама жизнь. Силы небесные, какие это слова — любимая женщина… И ходит она по свету неповторимо одна.
* * *Я нашел ее под вечер следующего дня. У большого дерева маленький стонущий сугроб. Я упал перед ним на колени, обнял этот ненаглядный сугроб, слабое дыханье, комочек тепла, согревающий меня в стужу, припал к нему, чувствуя, как в нежности каплями исходит лед внутри меня.
— Ты? — услышал я. — Родной мой… ты… ты… милый мой… любимый…
— Надо встать.
— Не могу.
— Надо встать… По такому снегу нести невозможно.
— Я не могу…
Смотрю на нее: в унтах, в рукавицах, в ушанке, за плечами рюкзак, не набитый, но все же полный… Далеко собралась, а куда?
— Зачем ты это сделала, дурочка?
— Хотела посмотреть, что за деревьями.
— Насмотрелась?
— Деревья…
— Спички взяла?
— Нет.
Я зарычал в бессильной жалости.
— У меня чай… возьми… — прошептала она.
Снял с нее рюкзак. И, правда, чай в термосе, банки, нож для них, печенье.
— Ты голодный?
— А ты?
— Я печенье…
Вскрыл банку с тушенкой — снег вокруг поплыл от голода. Цепляю вилкой — одну вилку ей, одну мне. Кормлю как ребенка, а сам стыну от безысходности, простить не могу…
Заставил выпить, ожила немного, порозовели губы.
Отогнул жестяной рукав, глянул на компас, повернул руку: север о там, за поваленным деревом. Но как мы выйдем на этот север? Намного ли в стороне? Куда запетляли мы?…
Погиб один полярник в ста метрах от склада с продуктами и горючим, не нашел в метели, замерз…
— Иди за мной, или я тебя брошу…
Она встала с трудом. Я перекинул рюкзак на себя, взял палки в одну руку, обнял ее, помогая делать первые непосильные шаги. Наверное, надо было привязать ее к лыжам и потянуть по снегу, но где веревка, чем ее тянуть?
Мы останавливались едва ли не каждые десять минут, и я что-то говорил ей, умолял, ругал. А между тем, не заметили как начало темнеть. Снег вокруг перешел из мутного неба в черное, вот и все.
— Я лягу, — сказала жалобно далеко позади.
— Я брошу тебя! — Не оглядываюсь, иду, всем видом своим решительный, злой, непреклонный.
— Куда же ты?…
Она шла и шла из последних сил. Но когда сопенье позади пропало и скрип снега вдруг затих, пришлось повернуть.
Я тер ее руки, болтал за плечи как мешок, просил подвигаться, попрыгать. Озноб охватил ее. Тогда я воткнул в снег бесполезные палки, заставил встать позади меня, охватить за плечи, как сумеет, привязал ее к себе моим шарфом.
Надо было бросить рюкзак, но сделать этого я не мог, перевесил его на грудь. И мы пошли мучительно трудно и неуклюже в темную бездну леса, чуть под уклон…
Как виденье вставал перед моими глазами костер, чудилась палатка, спальный мешок, спички… Все было там, в нашем единственном обетованном поселке, только там. В белой черноте, вдали…
Но эта чернота и спасла. В ней просияла, как в заиндевелых ресницах, слабая звездочка, много левей того направления, куда мы шли…
Я взял ее на руки, оставив на снегу палки, медленно понес, уже не скользя — передвигая застывшие колени.
* * *В доме блаженно тепло.
Свалился, пытаясь положить ее на диван, колени сдали. Мне бы уснуть на полу, не вставая. На сутки, на пять, но я перемог себя, включил свет.
Пока не растаяли наши одежды, сбросил их на пол. Раздевать ее было трудно. Что с ней творилось, не знаю. Обморок или необоримый сон? Или так заморозилась? Но я испугался. Жутко сознавать неодолимое желание увидеть у подъезда скорую помощь, неотложку, врача в пальто поверх белого халата — и гнать виденье, сознавая, что кроме снега и ветра на свете ничего…
Из кухни принес бутылку водки, сорвал зубами нашлепку; плеснул на ладони, только дошло тогда — еще не раздета. Начал раздевать ее, как ребенка, снимать холодные тряпки. Вижу под ними солдатское белье, такое нелепое на ней, казенное белье для дальней дороги. От меня бежать хотела, от меня…
Может быть, совершаю непозволительное кощунство, но я снял с нее всё, начал растирать онемевшее в холоде невыразимо прекрасное тело, согревая руками, дыханьем, жалостью моей, нежностью моей, которым нечего стыдиться.
— Как тепло, — сказала она, приходя в себя, — как тепло…
Не удивляясь обнаженности, свету, моим бесстыжим рукам. Будто вернулось ко мне вновь обретенное сокровище… Я не преувеличиваю, не играю словами… Надо было видеть ее такой… потерять и найти. Я видел.
И благодарный за это, не чье-нибудь, а мое спасенье от кромешного одиночества, кинулся я целовать ее всю, не стыдясь ни глаз ее, ни света. Наверное, так не надо, наверное, когда пьянеешь от водки на ладонях, горишь, будто самого натерли огненным снегом…