Ирина Ратушинская - Одесситы
Теперь Павел видел, как по-разному их изменила война. Он знал, конечно, что сестрам милосердия нелегко приходится, да и Клавдия порассказала. И Анну он расспрашивал как можно больше: пусть выговорится. Такого натерпеться, бедняжка! Но вся эта боль, и грязь, и кровь что-то с ней сделали совсем ему непонятное. Не то что не пристали, но как-то еще и приподняли. Она же светится вся! Не радость, нет. Что-то другое. Но даже когда плачет — светится.
— Так жалко, Павлик, так жалко! Тут убитые, и несешь отравленного — еще дышит, а вот и перестал, и ничего не сделаешь. И, вижу, ежики тут же лежат: как шли куда-то с ежатами, так и умерли гуськом, от газа. И — прямо до слез: к убитым людям уже, получается, привыкла, а к ежикам — нет.
И почему-то не страшно за нее, а ведь это почти кощунство — за нее не бояться! Ведь уже ранили, а кого на войне убивают? Самых лучших, это уж он знает. Взять хоть его полк — что от него осталось? Лучших выбили, а пополнение — »то еще», как сказали бы в Одессе. На офицеров волками смотрят: наслушались социалистов. А кто и остался из надежных — тем выполнять дурацкие приказы. Не обязательно дурацкие, но привыкли все от командования ничего хорошего не ждать. Сколько раз губили армию! Удивительно еще, что держимся, и крепче даже, чем в пятнадцатом. А надолго ли? Не нашлось главнокомандующего лучше царя, надо ж выдумать.
— Ануся. Мне — прямо перед тобой стыдно.
— Ты что?
— Да. Ты больше делаешь, чем можно бы ждать от женщины. А я — непонятно что.
— Павлик, ты заболел, что ли? Офицер, воюешь — как непонятно что?
— Не то. Воюю, конечно. Все как полагается. Но я — шел Россию защищать, а вижу, что валится все. И на фронте плохо, а тут еще хуже. Жулики да болтуны — власть называется. Я сюда ехал, думал — может, хоть какой-то просвет, разобраться. И — ничего. Никакой надежды. Партии, партии — а никто ничего путного не делает.
— А царь, ты думаешь, — тоже никакой надежды?
— Царь у нас последовательнее всех: он на чудо надеется, — повторил Павел где-то слышанные слова. — А я так не могу. Я — должен видеть, как спасти Россию, и этим и заниматься. Я царю присягал, но и России тоже. И — не вижу, как уберечь.
— Но ты свой долг выполняешь.
— Выполнять и исполнить — разница. Все порядочные люди выполняют, а ну как потом окажется, что никто не уберег? Зачем тогда все?
— Ты мне Гамлета не разыгрывай! — рассердилась Анна. Она резко встала и шагнула к окну.
— Я такого уж достаточно наслышалась! Все вы думаете, что Россия — как аквариум с золотыми рыбками: чуть что — вдребезги, и не собрать. А я тебе вот что скажу: она большая. И крепче, чем тебе кажется. И никуда не денется, выживет! Я понимаю, и плохо может быть, и войну даже можем проиграть, и сами между собой передраться.
— Так это и будет самоубийство.
— И ничего не выйдет из этого самоубийства! Стыда потом не оберешься — да. А погибнуть — не погибнем. И я не хочу — про Россию в третьем лице! Это в газетах привыкли ныть: Россия да народ, как со стороны. А мы кто же? Вот мы с тобой — и Россия, и народ, и не ахти какой замечательный, нечего идеализировать. Нас убьют — другие останутся, тоже Россия. И детей нарожают. И не придумывай себе великие миссии, я сумасшедших уже видела.
— Ох, развоевалась! Прямо кошка дикая, а я-то думал: у меня одуванчик, а не жена.
— Это ты меня еще не знаешь. И вообще, когда я слышу нытье с обобщениями — мне хочется начать курить, как социалистки.
— Попробуй только!
— А, вот и голос командный появился! Так-то лучше.
Павел рассмеялся и прихватил ее к себе на колени. Каких-то вещей ей не понять, да и он — понимает ли? А вот он себя снова поймал все на том же: переложить на кого-нибудь свои проблемы. Тоскливо ему, тревожно — так и ей пускай будет? Ну уж нет!
Он поцеловал ее в затылок, зарывшись носом в медовые волосы. Одуванчик и есть. Этакий храбрый заяц.
— Ну, Павлик, правда, не фантазируй. Ты же не лошадь и не поэт, чтобы — с фантазиями. Будет время — увидим, что делать.
— Да, да, умница моя.
Они много ходили по городу, несмотря на предупреждения Надежды Семеновны. Она панически боялась беспорядков, и в каждую хлебную очередь шла как на крест.
— На Выборгской вы знаете, что было? Тоже из-за хлеба началось, а потом пристава убили, и разбили трамваи, и завод на Шпалерной стал.
— Надежда Семеновна, ну что поделать: у вас в Питере всегда что-то происходит. А хлеба мы принесем, не волнуйтесь.
А уже и не ходили трамваи, но стрельбы стало поменьше. На Невском шли демонстрации с красными бантами, и никто не разгонял. Солдаты подмигивали демонстрантам: стрелять, мол, не будем.
Солнце проглядывало изредка, но и то было хорошо для этого странного города. И свет-то тут был слегка неживой, музейный, будто снизу или сбоку. Зато он выхватывал то очень живых мальчишек, галдящих на памятнике Александру III, то бородатого, в пенсне оратора на трибуне из перевернутого киоска, то каких-то женщин, хватающих за ноги казачьих коней.
Все это казалось нереальным, и не было даже чувства опасности — видимо, ни у кого. Почему, например, столько детей на улицах? Да, школы закрыты. И вообще все учебные заведения. Куда гимназисту? Ну ясно, на митинг. Там каждый про свое, но кричат, и свистят, и весело. Выпускали же их родители, да и сами были там: все теперь происходило на улицах. И на улицах же можно было узнать новости: возмутился Павловский полк. И Московский — отказался усмирять. Указ о роспуске Думы — а Дума игнорирует, заседает. Не заседает, просто не выпускают их теперь. Революционные войска — прямо к думцам: руководите! Волынский и Литовский полки — с нами!
Не было уже противостояния: армия и народ наконец-то вместе. Тюрьмы — раскрыты, после экстренного заседания Думы. Охранка — разгромлена, и горит Окружной Суд. Началось! началось!
Павел всегда думал, что если революция — то кто-то ей руководит: назначает день, отдает распоряжения. Но явно было, что началось само по себе. Наскоро созданный «Комитет для водворения порядка» — это Дума, «Совет Рабочих депутатов» — социалисты. А власть-то у кого? Да ни у кого, получалось. А царь вообще на фронте, и молчит. К кому же Павлу идти? Возвращаться на фронт? Но главное, это было ясно, совершалось здесь. Он решил разыскать капитана, бывшего где-то у Думы с ротой, но не успел.
Уже назавтра грянуло: царь отрекся. Конец самодержавию! Россия — свободна!
Павел и Анна шли сквозь весеннюю пургу — куда и все, к Думе. Удивительный был день первого марта: снег сквозь солнце. И город стал другим, белым с золотом. Тут же радостная толпа обряжалась в красные флаги и банты. Какая-то курсистка и Павлу нацепила бант, и рядом крикнули:
— Подпоручик с нами!
Павел не успел опомниться, как его уже качали. Весь город превратился будто в школьников, сбежавших с уроков, и Павел чувствовал то же. Двое студентов с треском срывали трехцветные флаги и выдирали из них красную полосу. Тут уж Павла покоробило:
— Стойте, господа! Под этим флагом — воюют!
— Вы не в курсе, подпоручик, теперь новый флаг. Войска присягают новому правительству!
И правда, перед Думой дефилировали военные колонны под красными флагами. Играли оркестры, и «Ура!» катилось волнами по широкой площади. О, Павел знал теперь, где его место! Не тут в толпе, конечно, а в этих революционных войсках. Да, у него свой полк — так он туда и вернется через два дня. Все теперь будет по-новому. И кто бы мог подумать, что из этой озлобленности, всеобщей раздраженности и бессмыслицы — вдруг как чудом родится пьянящее единство всех со всеми? Вот что такое революция: это чудо. Если бы ему сейчас сказали, что отныне люди могут летать, он бы только кивнул головой, но не удивился бы. А немцы? Немцев и при царе уж начали жать, неужели теперь не сладим? Все-то вместе, без старой вражды: солдаты и офицеры. Вот оно, исполнение юношеской клятвы: «всегда быть за народ».
И как счастливо совпало: молодость, и революция, и любовь. Он взглянул в лицо Анны: так ли она чувствует? И таким сиянием его обдало, таким восторгом — да мог ли он сомневаться!
— Павел, это ведь не случайно, что мы в такой день — и вместе?
— Конечно, радость моя, конечно!
— А пошли теперь домой.
— Что ты, детка? Устала?
— Нет. Пошли, я потом скажу. Тут шумно очень.
Павел подавил тень досады: не станет же она капризничать ни с того ни с сего. Может, локоть ей зацепили, вон какая давка, а он не заметил. Она была очень сосредоточенная, пока они шли, и он заволновался.
— Побудь у нас, я быстренько… — это она уже сказала в темном коридоре, и, торопясь, скинула ему на руки пальто.
Через несколько минут, насвежо умытая, она присела — не на колени к нему, как обычно, а в кресло напротив диванчика, и взглянула строго, потемневшими глазами.
— Что ты, голубка? Ну, не тяни!