Ирина Ратушинская - Одесситы
Анна вздохнула и поцеловала его в голову. Глупый! Как будто она и раньше не понимала, что так тому и быть. Именно безусловность этого, даже и от нее не зависящая, ее пугала — тогда, давно. А теперь не пугает, теперь мы очень смелые стали, а что поплакать хочется — это от неожиданности. Бедный мой, и усы!
К вечернему чаю, за которым была и Клавдия, и еще пехотный капитан, родственник тетушки, на Анну с Павлом уже можно было смотреть без опасений о бестактности. Все тут было решено, и Павел, притихший и светлый, слушал теперь рассуждения капитана об открытии Думы, явно не понимая и не вникая. Капитан же горячился: в кои-то веки появился свежий человек, из дела, которому как раз бы излить свои мысли. Питер, в котором ему пришлось застрять с ротой, раздражал капитана: солдатское ли дело — охраной в тылу заниматься?
— Вот что теперь у нас называется событием. Ждали: откроется, что-то будет? Верите ли, Преображенцев на охрану поставили, пулеметы за воротами… А ничего и не случилось, никто ухом не повел. Вообще, я вам скажу: оцепенение какое-то. Штиль. И, чует мое сердце, не к добру. Вот-вот начнется, а что — неизвестно.
— А что у нас может быть к добру? — поджала сухие губы Надежда Семеновна. Если привыкли, что главное — быть недовольными? Вот все бурлили насчет Распутина. Уж не знаю, правда ли хоть сотая часть…
— Ну что вы, тетя, какая вы…скептик? Как сказать?
— Вот-вот, уже и забыли, как по-русски говорить. Недоверчивая, Клавдюшка, недоверчивая! А это ты к чему?
— Но ведь весь город знал, вся Россия! И с подробностями, какие в страшном сне не придумаешь. Он ведь всеми вертел, как хотел. Министров назначал и смещал. С дамами как обращался: выйдет в белом балахоне — значит, целуй ему руку. И целовали, графини даже. Помните, Софья Андревна рассказывала?
— Не знаю, — отрезала Надежда Семеновна, — я с ним ни министров не смещала, ни рук ему не целовала, и мною он не вертел. А уж кому хочется с ума сходить — те найдут, как и с кем. А я про другое: ну убили его, и прострелили, и в прорубь спустили — опять нехорошо! Почему царь ничего не делает и никого не наказывает? Князей, видите ли, выгораживает. А назначь он расследование да суд — снова нехорошо было бы: завопили бы, что он за Гришку мстит. И ведь все так! Война длится — нехорошо, и тут же царицу обвиняют, что она с немцами насчет сепаратного мира договаривается. Мир, значит — тоже плохо?
— Ну и вы, тетя, как все — вам тоже все не так! — рассмеялась Клавдия. Она переставала быть дурнушкой, когда смеялась, и знала это. Павел почему-то вспомнил Марину: какие разные, а наверно бы подружились.
— А ведь правда, — заулыбалась тетушка, — ворчунья и я стала… А самовар-то свищет: еще по чашечке, а хозяйка про политику. Ай-яй-яй… Павел, вам налить?
Тем же вечером Клавдия серьезно переговорила с Павлом.
— Вы не смотрите, что Анечка все улыбается, у нее ранение — знаете какое? Счастье, что хирург попался замечательный, спас локоть. А то бы и рука не гнулась. Прямо почти в нервный узел! Ей теперь руку разрабатывать несколько месяцев, и через боль! Ну куда вы ее в Одессу потащите? Вы же не знаете, что теперь делается: то заводы бастуют, то железная дорога… Это вам не старое время, когда два дня — и там. Говорю вам, она слабенькая, храбрится только.
— Что… так серьезно? — испугался Павел.
— Ну-ну, бывает и хуже. Но чтоб было без последствий, дайте же человеку оправиться! Привыкли все, что она двужильная. Вы-то хоть понимаете, что ей не всегда все легко? Только не хватало ей сейчас переездов. Комнату тетя вам сдаст, и живите. Отпуск-то небось ненадолго? Вот и не тратьте времени. А церковь… — Клавдия прыснула — вам тетя уж найдет, чтобы побыстрее. Великий специалист, всех попов знает.
Это было тихое венчание: несколько сестер, приятельниц Анны, кузен Клавдии — Николаевский юнкер, тетушка да тот самый пехотный капитан.
— Исаийя, ликуй! — пел дьякон упористым басом, и юнкер с каменным лицом держал над высоким Павлом венец. Венец был тяжелый, и юнкеру хотелось переменить затекшую руку, но он крепился по-военному. Над Анной держал венец капитан, а тетушка все промокала глаза: бедные дети. Без родителей венчаются, как сиротки. Она и платок припасла, на который им ступить, и о платьице-фате позаботилась. Они бы и не подумали, ветер еще в голове. Слава Богу, кажется, девочка хорошо выглядит. А не плакала перед венчанием: плохой знак. Уж полагается поплакать, замуж идя: тогда, по примете, все будет хорошо. Но разве нынешние молодые знают… Господи, ну хоть этим дай счастья, если уж и так сколько горя вокруг! Вон, с кольцами запутались… это почти все так, и она сама, когда венчалась, чуть колечко не уронила. Вот оно это колечко, вдовье уже. И палец сморщился…
Надежда Семеновна сама не знала, кого теперь жалела: себя или этих молодых, не ее детей. Самой-то не дал Бог, хоть и молились тогда о многочадии, как положено. Ну, дай, Господи, этим! Девочка — то умница, а он, кажется — глуповат? Или это от радости? Ишь, сияет, как дитя на елке. Вот еще бы Клавдюшку замуж выдать…
Павлу и Анне не сиделось дома: это все-таки было не совсем вдвоем, с возбужденной Надеждой Семеновной, хлопотавшей парадный ужин, с восторженно глядевшим на солдатский «Георгий» юнкером, явно жаждавшем рассказов о подвигах, и прочими гостями. В церкви их казалось мало, а тут — полон дом. И, быстренько переодевшись из венчального платья, Анна с удовольствием позволила Павлу себя умыкнуть: в свадебное путешествие. Они, конечно, побожились быть к ужину.
Погода для поездки по городу была, мягко говоря, не лучшая. Лихач все бодрил лошадь кнутом по мокрому крупу, и снег шел мокрый, и небо промозглое, февральские. Хоть бы и фонари зажигать, а только полдень било.
— Павлик, ты посмотри, какие тучи черные!
— Ага, аспиды. Василиски.
— Вот-вот. Помнишь «Слово о полку…» Только затмения не хватает. Ну и денек мы для свадьбы выбрали! Что теперь бу-дет?
— А, боишься? Жена должна убояться только мужа!
— Ой, боюсь!
Она, хохоча, прижалась к нему, и лихач усмехнулся в усы: эти заплатят, сколько ни заломишь.
— Ваше благородие! А куда все же ехать прикажете? Нельзя все дальше прямо: там Фонтанка. Извольте, в ресторан свезу, есть на примете, с кабинетами?
От ресторана «на примете» он получал особо — по количеству и качеству привезенных гостей. Но от одной мысли о еде молодые снова расхохотались: и так Надежда Семеновна закормила, а еще же ужинать.
— Шляпку хочу, — дурачась, закапризничала Анна, — с траурными перьями!
— Так уж сразу и с траурными! Убил бы современных поэтов!
Поехали за шляпкой в Гостиный двор, и Павел покорно ждал, пока Анна перемерила дюжины две. Его поразило это истовое женское священнодействие: взыскательно, в полный серьез и хоть бы смешок в зеркало!
— Ну вот эту давай, с пряжечкой!
— Ты не понимаешь. Это для старой такой учительницы, француженки, вредной гувернантки!
— А для лукавых полек, у которых одни шляпки в голове, и которые сводят мужчин с ума — ничего, значит, нет?
— Вот эту хочу, лиловую! Мне ее, правда, все равно не с чем носить, а как зато идет.
— Удивительно идет, яснейшая пани!
— Вот то-то!
Они еще куда-то ездили, со шляпной картонкой, и чем мрачнее казался обмоклый город, тем было веселее. Еще бы грозу, да с молниями! А вот и загремело где-то.
— Ваше благородие, по Невскому не проехать. Бунтуют опять, — обернулся извозчик.
Это было что-то тыловое, новое. То, о чем говорил капитан, да и все вокруг: неспокойное время, неизвестно, чего ждать. Вот, по Невскому не проехать, и слышно: стреляют. И Анна притихла, смотрит, как девочка, большими глазами. Жена. На фронте хоть понятно, кого и от кого защищаешь. А тут — как пятый год… Нашли время — по своим стрелять!
Вечером, как водится, кричали «горько!», и молодые целовались. Им нравился этот обычай, откровенное его озорство. И было не в тягость, и приятно привыкать: муж и жена. И хорошо, что в общем застолье есть от них не требовалось, они бы и не могли.
— Радость моя, радость моя! — шептал Павел, и Анна, еще дрожа от пережитой боли, прижималась к нему. Как он крепко держит, все помнит, что защитник, а вот и больно сделал. Вовсе не страшно это оказалось, и не стыдно почти, просто вся она теперь другая, новая. Женщина. Вот, оказывается, мы какие — женщины!
Она удивлялась теперь, узнавая себя в зеркале, ей казалось, что и внешне она должна бы измениться, и дальше, и дальше меняться — с каждой ночью — неведомым, но чудесным образом. Эта сладкая жуть, и дрожь, и полет!
— Анечка, душка, как вы похорошели! — смеялась Надежда Семеновна всеми морщинками, и это было приятно Анне. А неужели скоро расставаться? Да как же это возможно? Три недели оставались, и таяли с каждым часом. И оба обостренно чувствовали каждый час, как будто могли его продлить.