Геннадий Лазарев - Боль
— Отставить! Лучше проводи-ка меня… к бабушке Груне!
Они медленно шли по переулку. Молчали. Никита понуро катил мопед. Павел, придерживая бренькающий кортик, шагал чуть сзади.
На душе у него было муторно. Он переживал не оттого, что о нем ничего не знает этот вот, в общем-то, симпатичный, мальчишка. Мучил вопрос: почему это стало возможным? Неужели о нем, единственном в родне моряке, далеко не случайно получившем в мирное время боевой орден, никогда не шел разговор в доме Андрея? Спросил о другом.
— Как бабушка, не хворает?
— Вроде, нет…
— Ты часто у ней бываешь?
— Бываю… — неопределенно ответил Никита.
— Точнее!
— Каждую неделю…
— С мотором мог бы и почаще, а?
— Вам бы тоже не захотелось — почаще, — парировал Никита. — К ней просто так заглянешь, а она обязательно блины. Я их терпеть не могу!
— А что ты любишь?
— Картошку… жареную…
— Та-ак… А картошки ты привез ей хоть раз на своем моторе, а? Есть у вас рынок?
Никита не ответил. Только шмыгнул носом. Было заметно, как тает его уверенность, и Павел жалел мальчишку. Тому бы сейчас на мопед и — в поле, где ветер. А вместо этого скучный разговор. И он решил спросить, что попроще.
— Дедушку Егора помнишь?
— Еще бы! — оживился Никита.
— А знаешь, что в молодости он с басмачами воевал?
— С какими басмачами? — Никита удивленно вскинул брови. — Мы ж с фашистами воевали.
— Фашисты, брат, были потом…
— Дедушка Берлин брал! — уточнил Никита с гордостью. — У него еще медаль такая была! Мне за нее двенадцать значков дали! Один совсем редкий — о запуске Лайки…
— Не понял… причем тут Лайка? — глухо переспросил Павел, надеясь, что ослышался или Никита что-то напутал. — Ты что, значки собираешь?
— Ага! Про космос…
— Про космос? Космос — это хорошо… — машинально проговорил Павел, чувствуя, как в душе у него будто что-то оборвалось.
Он шел и не видел дороги. Сразил его напрочь мальчишка своей немудреной житейской философией. Он, может, и сам не ведает, что говорит? И, как добрый учитель, который задает студенту спасительный вопрос, спросил мягко и с искренней печалью:
— А на могилу к дедушке Егору ты ходил?
Никита остановился, лицо его сделалось некрасивым от подступивших слез, и он сбивчиво залепетал:
— Что ли я виноват, да? Что ли я виноват, дядя Павел, если мне… не показали?
5— Блинчиков испечь, Павлуша? — спросила тетка Груня, когда Павел в старенькой слежавшейся в сундуке рубашке засобирался утром в сад «шевелить», как он выражался, свой радикулит.
— Обязательно, теть Грунь! Таких, как в прошлый раз, помнишь? Покислее, на кефире… Кефир есть, теть Грунь? А то я схожу…
— Сходи, милый, сходи, — обрадовалась тетка Груня. — И кефиру купи, и сливочек… Напеку кисленьких. Пресные, по-городски, что? — форсу много, а сытости никакой.
Завтракали на веранде. Окно было приоткрыто, и из сада волнами наплывала утренняя свежесть. Тонко пахло табаком, который цвел под окном, укропом и еще чем-то, домашним, деревенским.
Павел все норовил взять блин вилкой; тетке Груне это не нравилось. Попивая чай, стала рассказывать:
— В деревне у нас учитель жил, из городских… Вышел как-то с мужиками на сенокос. Жена ему на обед в плетенку яичек положила, а ложечку, вишь ли, забыла. Он яички на общий стол выложил, всех потчует, а сам не ест. «Ложечки, — говорит, — нету, разбить нечем. Зачем же, — говорит, — я, учитель, плохую манеру показывать стану?» Вот как! Шибко культурный был старичок… А блины все ж таки руками брал!
Павел засмеялся:
— Убедила, убедила! Теперь во веки не забуду!
— Скажи, угодила ли я тебе… блинами? — спросила.
— Еще как! — подтвердил Павел. — Соскучился я по домашним. Вот только не пойму, почему твои блины Никите не по душе? Избаловали, что ли, парнишку?
Тетка Груня затаенно вздохнула. Видно, не хотелось говорить об этом.
— Знай, когда он придет, припасла бы что повкусней: внук, чай! А когда его ждать? Иной раз все глазоньки прогляжу: может, думаю, заедет на своей трещалке. Угостить-то нечем, так я скорее блины завожу, а на дорожку — двугривенный на мороженку. Он и рад. Только, когда подрос, рубль стал просить. На жвачку, говорит. Я и знать не знаю, с чем ее едят, жвачку, с чаем или как, а даю… Как же! Из платочка достаю сокровенные… Ты ведь знаешь, Пашенька, какая у меня пенсия? Я бы лучше на рубашку ему скопила ко дню ангела… А то — жвачка! Форс один, а сытости никакой…
— А как Андрей? — робко спросил Павел.
— Некогда Андрюше. Садом занимается. «Жигули» надумал… — Тетка Груня вдруг встрепенулась. — А про чай али забыл? Давай налью, пока не остыл. Варенья клади… поболе!.. — Помолчали. Тетка Груня ждала, пока Павел отведает варенья. — Приходил как-то… Знает, у отца деньги были… Я ему: Андрюшенька, сынок, пойми, помру — все тебе останется. Деньги, говорю, на смерть себе блюду. Чтоб помянули как полагается. И на девять ден, и на сорок. Обиделся. «Жадная ты у нас!» — говорит. Это я-то жадная, господи?
— А что потом? — не утерпел Павел, и ему сделалось неловко оттого, что он так вот, в упор, спросил о том, о чем не следовало бы, наверное, спрашивать у старого человека. Вспомнился вчерашний разговор с Никитой. И снова стало неспокойно, как в лесу, когда далеко от дома, а надвигается вечер.
Вспомнил себя бесштанным, в длинной полотняной рубахе. Со щенком… Тузиком звали…
Раз заигрался и вот давай целовать. «Хороший мой! Ту-у-зик…» — шептал ласково и все сильней прижимал к груди. Вдруг щенок отчаянно заскулил и напустил ему на рубаху. Он испугался, отбросил щенка прочь.
Подошел отец.
— Дай руку, сынок! — взял и стал тихонько сжимать в своей. — Любишь Тузика? — спросил.
Он кивнул.
— А я тебя люблю… — отцовская рука сделалась железной.
Брызнули слезы, до того было больно. А отец сказал:
— Видишь, как тебе больно? Так и щенку. Он ведь тоже… живой. Помни об этом, сынок. Все живое понимает боль. Что собака, что пичужка, что человек. Боль, она на всех языках одинакова!
— …некогда Андрюше, все рисует, — дошел до сознания голос тетки Груни. — И все спешит, спешит… А куда — и сам, видать, не ведает. Я ему: «Охолонь чуток! Погляди, куда идешь; обернись, откуда пришел… Припомни, где тот порожек, с которого первый раз ступил на траву. Подумай, не растерял ли что по дороге, не наследил ли… Все ли, что начал, доделал. Вспомни, не обидел ли кого. Повинись, если не поздно!»
Пока говорила, тетка Груня глядела куда-то в сторону, в окно, будто Павла здесь и не было. Но он понимал, что все ее слова предназначены ему. Верно, тетка Груня по привычке все еще считает его, как и сына, мальчишкой, у которого к тому же ни жены, ни детей, и за которым по этой причине нужен глаз да глаз. И он это ее отношение к себе принял с благодарностью.
Чтобы завершить разговор, поинтересовался:
— Теть Грунь, скажи, а сама — все ли успела?
Тетка Груня помолчала, потом с лукавинкой спросила:
— Быстро ли ходют нонче электрички, скажи?
— Глазом не успеешь моргнуть! — отшутился Павел, не понимая, однако, куда она клонит.
— Вот так и жизнь, Пашенька… Я будто на соседней станции села, а на нашей сошла. И все. Я даже главного, оказывается, не успела в своей жизни: детей не научила… жалостливости.
И он понял по ее вдруг угасшему взгляду: не было у нее разговора с сыном, она только сейчас, может, высказалась, когда разложила свою жизнь по полочкам.
6Около кафе, как и накануне, пестрела кучка молодежи. Один из них с гитарой, рассказывал, остальные в ожидании предполагаемого финала готовились прыснуть со смеху. И что-то странное было в этом: выдался негромкий погожий денек, один из тех, когда душа рвется на волю, а эти томились на заплеванном пятачке, и невозможно было понять, то ли они пробиваются в зал застолбить местечко на вечер, то ли у них тут просто-напросто поселковая кают-компания.
Угадав намерение Павла зайти, расступились.
— «Как хорошо быть генералом!» — промурлыкал на известный мотив рассказчик.
— Замолчи, Гранд! — одернули его девчонки.
В тесном вестибюльчике было душно. Откуда-то пробивалась неназойливая мелодия.
Павел заглянул в бар. За стойкой немолодая блондинка в ожидании клиентов вязала. Увидев его, отложила работу, натренированно улыбнулась.
За ее спиной переливались разноцветьем подсвечиваемые скрытыми лампами десятки бутылок. Пузатые и плоские, с яркими наклейками и тисненые, они были расставлены по полю красочного во всю стену панно не традиционно, в ряд, а группами.
— Бутылочку коньяка… Пожалуйста, с собой, — попросил Павел.
— У нас не принято, — сожалея, ответила блондинка.