Юрий Козлов - Условие
Тесть снисходительно слушал их, подливал в рюмки коньяк. Его-то благополучие никак не зависело от незначительных, привходящих обстоятельств. Фаустовский мир был крепок. Лишь иногда, подобно порывам ветра, сполохам, врывались в него воспоминания о делах, которые тесть когда-то вёл или по которым консультировал других, менее опытных, адвокатов. Страшные преступления, миллионные хищения, кассации, конфискации, расстрелы — у Фёдора Фёдоровича волосы вставали дыбом от несочетаемости двух миров — фаустовского и судебного. Однако они сочетались.
— А ваши бывшие клиенты того… не грабанут дачу? — спросил однажды Фёдор Фёдорович у тестя.
— Не должны, — внимательно посмотрел на него тот, — хотя, конечно, всякое может случиться…
В старике угадывалась сила человека, досконально знающего своё дело, живущего им без оглядки на сиюминутную конъюнктуру. Наверное, он был талантливым адвокатом. Дело, в особенности досконально освоенное, да тем более такое, как его, всегда щит. Фёдор Фёдорович чувствовал, Мила всю жизнь была за отцом как за каменной стеной. Да и сейчас тоже. Ему вдруг подумалось, что он сам жил так за своей прежней женой. В каких-то основополагающих вопросах бытия она тоже была как стена, хоть и из совершенно иного, нежели нынешний его тесть, материала. А что сам Фёдор Фёдорович? Сможет ли когда-нибудь сделаться стеной? Пока что он был воздухом.
— Безнадёжен для общества не тот, кто обижается, критикует, негодует, — сказал однажды тесть, — такие, напротив, чрезвычайно полезны. Конечно, я имею в виду разумно организованное общество. Безнадёжен, я бы даже сказал, опасен тот, кто мысленно допускает всё! Кто сознательно отрёкся от достоинства, истребил в себе заповеданную, можно сказать, от бога мысль, что есть граница, далее которой терпеть не должно. Кто бы ни заставлял, какая бы сила ни давила. Запрограммированные на терпение люди разрушают, насилуют общество. Кто мысленно готов допустить всё, тот в действительности приемлет всё. Терпение для общества — наклонный жёлоб, по которому оно скатывается к рабству. Угнетение в нём столь же уродливо и бездумно, сколь терпение. Действительность, основанная на безгласии, непредсказуема, опасна для населяющих её. В ней нет гарантий. А где нет гарантий — жди худшего.
Иногда вдруг Фёдор Фёдорович — скрытый, недоверчивый — чувствовал к тестю внезапное необъяснимое доверие, говорил с ним совершенно откровенно. Они оба желали исправления действительности, но при этом неплохо жили в текущей, несовершенной действительности. Так, наверное, доверялись тестю подзащитные казнокрады и убийцы.
— Я понимаю тебя, Федя, — тонко улыбнулся однажды тесть, — ты думаешь, мы одного поля ягоды, и недоумеваешь, отчего это я живу так вольно, а ты в испуге, хотя должно быть наоборот: мне, существующему не по средствам пенсионеру, бояться, тебе — наслаждаться плодами честного труда.
Фёдор Фёдорович протестующе замахал руками, но тесть продолжил:
— Ты ошибаешься, Федя, мы разного поля ягоды. Видишь ли, милосердие — вещь для человечества нестареющая. Конечно, она, как и всё в мире, претерпевает изменения, но, чтобы общество отказалось от неё напрочь, такое маловероятно, ибо милосердие всё же присуще человеческой природе. Всегда есть карающая сила закона и уповающие на милосердие, когда уповать более не на что. Зачастую я — последняя соломинка. Помогаю виновным ли, невинным, но живым людям. Люди ведь не всегда зло, грех, иногда и раскаянье, очищение. Вот почему моя жизнь имеет некоторый смысл. Есть по крайней мере весы, чтобы взвесить. Опять-таки это люди, Федя, пусть несовершенные, корыстные, но убережённые мною от худшей участи. Ты же, Федя, избрал путь орнаментальный. Но твой орнамент не безобидный, а пускающий трещины, разрушающий предмет. Увы, Федя, всё та же вечная крыловская свинья, подрывающая корни дуба, чтобы нажраться желудей. Твоё личное благополучие, твой успех зависят от неблагополучного, неуспешного состояния общества. Я — в идеале, конечно, — стремлюсь пробудить у общества сострадание к заблудшему и тем самым некоторым образом способствую его улучшению. Ты объективно заинтересован в том, чтобы сделать общество хуже. Ведь, кроме как через систему кривых зеркал, ты не можешь доказать, что ты — писатель и деятель. Следовательно, ты вынужден разбивать нормальные зеркала, где только их видишь, где только это тебе по силам. Создавая малое своё, ты крушишь большое общее. Естественно, это не твоя персональная вина. Это превратилось в столь обычное явление, что уже и законы и инструкции, общественное мнение пытаются направить как раз против тех, кто хочет по правде. Такие понятия, как благо Отечества, долг, служение, перешли в категорию несуществующих, реакционных. Пострадать за Отечество? Представь-ка такую мысль в голове крупного чиновника? Нет, пока Отечество за них страдает. Грустно, Федя… Казалось бы, так естественно полагать мерилом всякой деятельности пользу, какую принёс Отечеству. Но нет. На пути всякой здоровой энергии встаёт тигель, где эта энергия либо распыляется на атомы, либо уродливо перерождается, прививается на злой корень. Сидит человек в кабинете, всё губит, запрещает, вредит, а живёт как герцог! Вокруг же не слепые, видят: какое крепкое житьё, когда творишь обществу ущерб! Это называется растление народа, Федя. Вот Мила, моя дочь. Энергичная, правда? Вся в меня. Но куда девать энергию? На дело? Она пыталась в этом своём журнальчике, да, говорит, стена, непробиваемая стена… Сколько она тут у меня рыдала. Отчаялась. Вот теперь делает из тебя известного писателя, общественного деятеля, народного заступника. И ничего, получается! Теперь скажу, откуда твоё беспокойство, Федя. Активно ли, пассивно разрушая, человек всё же сомневается, если не полный кретин. Всё-то мерещится разоблачение, наказание. Когда-нибудь это безусловно случится, но когда? Знать не дано, но иметь в виду надо. И ещё этот комплекс андерсеновского короля, да, Федя? Вдруг кто-то рявкнет: голый! Стало быть, необходимо переустроить жизнь таким образом, чтоб застряло в глотке! Тут, Федя, столько голых королей трудятся рьяно и неустанно… — тесть рассмеялся, похлопал Фёдора Фёдоровича по плечу. Фёдор Фёдорович улыбнулся. Он не обиделся. Разговор шутливый, к тому же наедине. — Тебе не хватает цельности, Федя, — посерьёзнев, продолжил тесть. — Впрочем, может, ты и прав. Колебаться надо. Желательно только, чтобы это было документально зафиксировано. Поменяется ситуация, все забегают, засуетятся, а ты: что я ещё тогда… писал? И газетку под нос! Колебания нынче шанс, который оставляешь за собой. Так что, вполне возможно, ты прав…
…Фёдор Фёдорович наконец окончательно закончил пьесу. Прежде чем отдавать её в театр, он собирался смягчить, сгладить некоторые сцены и эпизоды: зачем дразнить гусей? Но неожиданно воспротивилась Мила: «Ни в коем случае! Пусть повертятся, побегают. Не здесь, так в Москве поставим. А то в последнее время у тебя больно гладко. Это подозрительно. Небольшой шорох вокруг пьесы не повредит. Вон, кричат, карьерист, а его зажимают. Какой он карьерист? А ты не стесняйся, говори, говори, что дышать не дают. Письмо министру культуры напишем!»
Они как раз набрасывали проект грядущего письма, когда позвонили из городского управления культуры, сказали, что Фёдор Фёдорович должен срочно явиться в такую-то комнату к такому-то товарищу, заполнить выездную анкету. Его кандидатура серьёзно рассматривается для поездки на театральный фестиваль. Наша драматургия не будет там представлена. Это невозможно, потому что некоторые намеченные к показу спектакли откровенно нам враждебны. Они послали приглашение, будучи уверенными, что мы не откликнемся. А мы возьмём да откликнемся, выбьем у них из рук этот козырь. Пошлём небольшую, но подготовленную делегацию. Фёдор Фёдорович должен быть готов к тому, что придётся вести дискуссии, давать разъяснения, вступать в полемику с недоброжелателями.
Письмо министру было отложено до лучших времён. Мила сбегала в театр, вытребовала экземпляр пьесы. Главный режиссёр уже начал читать. «Я сказала, необходимо кое-что исправить. Отнесу обратно в день, когда сядешь в самолёт. Так что, там сможешь намекнуть, что у некоторых твоих пьес трудная судьба. Они сразу заинтересуются, затребуют через ВААП. А театр раньше времени не будем пугать. Ещё позвонят в управление, а там как раз оформляют твои документы…»
Фёдор Фёдорович прожил эти дни в суматохе и неизвестности. Его просили не отлучаться из дома, но не звонили. Зато позвонила медсестра из поликлиники, где Фёдор Фёдорович должен был взять необходимую для поездки справку. Он хотел взять сразу, но не тут-то было. Без диспансеризации ни-ни. Фёдор Фёдорович отнёс мочу на анализ, но лаборантка не сумела отвинтить крышку с баночки, поэтому необходимо принести вторично. Фёдор Фёдорович чуть не задохнулся от возмущения: ну да, отнёс в иностранной баночке, крышку надо крутить по стрелке, там нарисована — красная, жирная, как же она не смогла? Какое вообще имеет моча отношение к недельной поездке? Интересно, были ли люди, которых не пустили из-за мочи? «А вы бы принесли в отечественной, — посоветовала медсестра, — чего пижоните-то?» Фёдор Фёдорович хотел сказать ей какую-нибудь остроумную гадость, но осёкся. Вдруг вспомнил, как, оглядывая свалку банок под раковиной, остановился на единственной яркой, заграничной. Случайная банка здесь — дома — как бы приближала его к загадочному, манящему миру, который вскоре Фёдору Фёдоровичу предстояло увидеть. Это пронеслось в одно мгновение, пока Фёдор Фёдорович тянул руку под раковину. Но ведь было! А они… не сумели открыть! «Вы совершенно правы, — устало ответил сестре, — завтра принесу в отечественной…»