Игорь Губерман - Гарики из Атлантиды. Пожилые записки
Приятель мой, входя в редакцию, с порога вопросил сотрудницу однажды:
— Аля, ты могла бы ради процветания своей страны и благоденствия любимого народа пропустить через свою постель дивизию солдат?
Красотка Аля, продолжая полировать свои розовые ноготки, меланхолически откликнулась:
— А дивизия — это сколько человек?
Вовек я не забуду историю одной очень пожилой поэтессы, замечательно доброго человека, автора великолепных песен. Это из-за нее, кстати, меня чуть не побили некогда в Загорской тюрьме. С утра до вечера талдычило там радио, и вспоминал я время от времени слова одного старика, уверявшего, что радио наверняка изобрели большевики: пока его слушаешь, невозможно думать ни о чем. И машинально отмечал я вслух, что знаю лично то того, то другого автора. Очень забавно это звучало в тюремной камере. Мои соседи относились к этому спокойно и естественно: раз сам писатель — значит, может знать своих коллег. Но когда я так же походя сказал, что превосходно знаю авторшу вот этой песни, то прервался стук костяшек домино, на меня уставились негодующие взгляды, и будь я помоложе, кто-нибудь гораздо ощутимей выразил бы мне по шее свое нравственное возмущение наглым враньем. Мне просто не по чину было знать человека, писавшего такие песни. Но я-то знал ее! И гордо промолчал. Но я отвлекся, а история была прекрасная.
Она была певицей в молодости, и послевоенные годы застали ее в одном крупном областном театре большого южного города. К тому же муж ее тогдашний был в этом театре главным режиссером, так что в доме их собирались все творческие и прочие заметные люди города. И в один прекрасный день певицу вызвали к наиглавнейшему чекисту области. Он предложил ей сесть, спросил о творческих успехах и без перехода предложил раз в месяц сообщать о разговорах в их доме. Время было не такое, чтобы можно было просто отказаться, это понимали они оба. Она ссылалась на свою плохую память — он напомнил ей, что многочисленные арии она ведь исполняет наизусть — не так ли? Она пыталась что-то лепетать про свою умственную слабость — он ей сухо возразил, что их интересует не истолкование бесед, а голое их содержание. Деваться было некуда, и неоткуда обрести спасение. Она взглянула на чекиста, умоляюще шепнула: «Извините, я сейчас», — и побежала к двери кабинета. Но, не добежав даже до края огромного ковра, остановилась, виновато глядя на него. По ворсистому роскошному ковру вокруг ее прелестных ног расползалось мокрое пятно.
— Идите, — брезгливо сказал большой чекист, — мне с вами все понятно.
А все застольные рассказы Зиновия Ефимовича Гердта я немедленно записываю на салфетке, чтобы, не дай Господи, не забыть эти благоуханные байки. Про его тещу, в частности, с которой был он очень дружен и которая была, по всей видимости, очень чистым и наивным человеком. Как-то раз из Америки привез Зиновий Ефимович снимок с забавного объявления, висевшего в каком-то городке в аптеке: «Чтобы приобрести цианистый калий, недостаточно показать фотографию тещи, нужен еще рецепт». На первой же дружеской пьянке в честь возвращения показал он этот снимок всем гостям, и все засмеялись, а теща негромко спросила:
— Зямочка, неужели она была таким плохим человеком, что он решил отравиться?
А постепенно появлялись байки и совсем свои. Мой первый негритянский роман я написал о народовольце Николае Морозове. Мне заказал эту работу мой приятель Марк Поповский, сам он в это время тайно писал книгу о хирурге и священнике Воино-Ясенецком, собирая воспоминания старых лагерников. Марк не только безупречно выполнил наш устный договор не менять в написанной мною книге ни единого слова, но пошел еще к директору издательства и попросил означить мое имя на обложке. Дескать, я активно помогал ему при сборе материалов, так что я — естественный соавтор. И директор замечательно ему ответил:
— Милый Марк, — сказал директор, — нам на обложке вот так хватит одного! — и выразительно провел рукой по горлу. Добрая половина авторов этой серии «Пламенные революционеры» была евреями. И я тогда провидчески сказал, что эта серия будет когда-нибудь именоваться — «Пламенные контрреволюционеры», и ее будут писать те же самые авторы. Сейчас это легко проверить.
А один случай так польстил моему самолюбию, что уже много лет я как бы случайно вплетаю его в самые различные разговоры. Не премину и сейчас.
Я тогда работал инженером-наладчиком, только что получил новую бригаду, мы еще знакомились друг с другом, и конец недели нас застиг за пуском электрической подстанции. Я был начальником, то есть шатался, ничего не делая, поэтому за водкой побежал именно я. Какая-то кошмарная пылилась выпивка в ближайшем магазине — горькая настойка, но я понимал, что привередничать никто не будет. На всю бригаду был один только стакан, и каждый выпивший легонько морщился, нащупывая огурец. От разливающего мастера сидел я человек через пять, уже хотелось очень выпить, и свою порцию я влил в себя, ничуть в лице не изменившись. Мы закурили, все заговорили вперебой, а ко мне сзади подошел монтажник Митин и негромко на ухо сказал:
— А ты не так прост, как кажешься.
И как я счастлив был, легко себе представить. Этот пропойца вскоре стал моим любимцем и нещадно пользовался этим. До сих пор моя жена вспоминает, как по осени он нам звонил и говорил ей:
— Передай Миронычу, я на работу эти дни не выйду, грибы пошли.
Моя любовь к таким коротким жизненным историям и довела меня до собирания эпитафий. Я вдруг сообразил, что лаконичные надписи на могилах ничуть не менее говорят о нашем сознании, чем байки. Подлинные, разумеется, надписи. Ибо придуманные — неслучайно становятся анекдотами («Циля, теперь ты веришь, что я был болен?» или «Здесь лежит тот, кто должен был сидеть»). Но стоит присмотреться к эпитафиям, написанным всерьез, и сладкое охватывает чувство, что на самом деле все мы — персонажи анекдотов для кого-то, наблюдающего нас со стороны.
Москва: «Спи спокойно, дорогой муж, кандидат экономических наук».
Одесса: «Дорогому брату Моне от сестер и братьев — на добрую память».
Есть эпитафии, написанные с лаконичностью, достойной древних римлян:
«Лежал бы ты, читал бы я».
Заказывают надпись, не подозревая, как она прочтется посторонними глазами. Вот, например, нередкий текст (написан искренне, конечно):
«Ты ушла от нас так рано, дорогая мамочка! Благодарные дети».
Поэты всех времен и всех народов упражнялись в сочинении эпитафий. В том числе — и для самих себя заранее, как будто заклиная этим смерть от слишком раннего прихода. А что в эпитафиях есть некая мистическая сила, убедился я и сам когда-то.
Моему приятелю было под тридцать, когда он женился. Обожал жену, и внешне счастье их казалось полным и безоблачным. Но через год развелся. Я причин не знал и не расспрашивал, мы были не настолько близкими людьми. Женился снова. Мы как раз в этот период стали более дружны. И как-то он пришел ко мне прощаться: он решил уйти из жизни. И причину мне, конечно, рассказал (сейчас она понятна станет). Выслушав его, я закурил и медленно ему ответил вот что:
— Смотри, в твою судьбу я вмешиваться не имею права. Ты решил — твои дела. Но я по-дружески тебя хочу предупредить: я испохаблю, я вульгаризую и скомпрометирую твой героический уход какой-нибудь пакостной эпитафией. Так что решай.
И к вечеру я эпитафию ему уже принес:
Деньгами, славой и могуществомпренебрегал сей прах и тлен,из недвижимого имуществаимел покойник только член.
Приятель мой и злился, и смеялся, пару раз нехорошо меня обозвал, но явно задумался. А я ушел, я долг свой выполнил. А дальше главное случилось: он поправился! И все в семье у него стало хорошо. А что причиною тому — мистическая сила эпитафии, понятно каждому, кто разумеет.
О чем думают люди, заказывая надписи на могилах усопших? Не всегда легко ответить на такой вопрос. Вот подлинная эпитафия начала века:
«Такая-то, купеческая дочь. Прожила на свете восемьдесят два года, шесть месяцев и четыре дня без перерыва».
А здесь у нас в Израиле на одном из городских кладбищ есть эпитафия, по которой сразу можно сказать, кто заказал ее и какова его натура (изменю только фамилию — ведь, может быть, хороший человек):
«Спи спокойно, жена известного певца Расула Токумбаева».
Когда-нибудь издам такой альбом. А на обложке помещу гениальную эпитафию со старого питерского кладбища: «Здесь покоится девица Анна Львовна Жеребец. Плачь, несчастная сестрица, горько слезы лей, отец. Ты ж, девица Анна Львовна, спи в могиле хладнокровно».
Трактат о разности ума
Я написал однажды книгу о социальной психологии, рукопись была зарезана в издательстве «Искусство». Я чуть ниже расскажу эту историю. Придумав некогда народную пословицу для пишущих людей: «Кашу Марксом не испортишь», я ей следовал неукоснительно — каждой главе в этой книге предшествовал эпиграф из какого-нибудь пристойного классика. Но так как я необразован и ленив, то не рылся ни в каких сборниках цитат (или, упаси Господь, первоисточниках), а просто сочинял цитату сам, приклеивая к ней приличную фамилию. Главу о глупости украшало вот какое изречение: «Дурак — это человек, считающий себя умнее меня». Принадлежало оно Диогену Лаэртскому, о котором я и посейчас не знаю ровно ничего, так что возможно даже, что он нечто подобное мог сказать. Хотя навряд ли. Если вообще существовал.