Грэм Грин - Сила и слава
— Я вас слушаю, — сказал священник.
Позади этого мужчины стояли бутылки минеральной, пива и спиртного. Священник вошел с пыльной улицы под свет жаркой лампы.
— В чем дело? — спросил он с нетерпимой властностью, такой новой для него и такой привычной.
— Отец, вам, наверное, нужно вино для богослужения?
— Да, но вам придется отпустить мне в долг.
— Сло́ва священника для меня более чем достаточно. Я человек набожный. Вообще вся эта деревня набожная. У вас наверняка будут крестины. — Он наклонился к нему с жадным выражением; вид у него был одновременно почтительный и фамильярный, как при разговоре с образованным человеком своего круга.
— Может быть, может быть…
Трактирщик понимающе улыбнулся, — казалось, он хотел подчеркнуть, что между такими людьми, как они, все ясно без объяснений: «мы друг друга понимаем».
— В прежние времена, — сказал он, — когда церковь действовала, я был казначей «Общества Святого Причастия». Я добрый католик, отец. Народ здесь, конечно, очень невежественный. Не окажете ли вы мне честь выпить стаканчик бренди?
По-своему он был вполне искренен. Священник сказал, поколебавшись:
— Вы очень любезны.
Два стаканчика стояли уже наполненные; священник вспомнил, как пил в последний раз, сидя в темноте на койке, слушая шефа полиции, и смотрел, как исчезало вино по мере того, как темнело… Рука памяти срывала с него маску и обнажала его сущность. От запаха бренди во рту у него пересохло. «Вот артист! — думал он про себя. — Мне нечего здесь делать, среди порядочных людей». Он повертел стакан в руке, и вместе с ним в его глазах поплыли и все другие стаканы: вспомнился зубной врач, который рассказывал ему о своих детях, Мария, выкапывающая из земли бутылку спиртного, которое она сберегла для него, попа-пропойцы.
Он неохотно выпил.
— Это хороший бренди, — сказал мужчина.
— Да, хороший.
— Я могу уступить дюжину бутылок за шестьдесят песо.
— Откуда у меня шестьдесят песо?
Он подумал, что там, по ту сторону границы, в каком-то смысле было лучше. Страх и смерть еще не самое худшее. Жизнь порой тянется напрасно.
— Не хочу наживаться на вас, отец. Пятьдесят песо.
— Пятьдесят, шестьдесят — для меня это одно и то же.
— Ладно. Еще стаканчик, отец? Это хороший бренди.
Человек перегнулся через прилавок и стал уговаривать священника.
— Тогда, может, полдюжины бутылок за двадцать четыре песо? В конце концов, крестин здесь много, — добавил он лукаво.
Казалось страшным, насколько человек легко все забывает и возвращается к прошлому; в его ушах еще звучал собственный голос, каким он говорил на улице, словно он опять был в Консепсьоне, как будто он и не был нераскаянным грешником и дезертиром. Бренди приобрело противный вкус его порока. Малодушие и страсть Бог может простить, но можно ли простить благочестие, превращающееся в привычку? Он вспомнил женщину в тюрьме: как трудно было поколебать ее самодовольство; ему казалось, что он сам такой же, как она. Он выпил бренди, словно свое проклятие; люди, вроде метиса, могут быть спасены, в злое сердце спасение может ударить, как молния, но благочестие, ставшее привычкой, исключает все, кроме вечерних молитв, собраний приходских обществ и робкого прикосновения губ к твоей одетой в перчатку руке.
— Лас-Касас — прекрасный город, отец. Говорят, там можно служить мессу каждый день.
Вот еще один набожный человек. Их так много в мире. Священник снова налил себе бренди, но осторожно — в меру.
— Когда вы, отец, там будете, загляните к моему родственнику на Гваделупскую улицу. У него трактир около церкви. Он хороший человек, казначей «Союза Святого Причастия». В старые времена я тут тоже был казначеем. Он позаботится о том, чтобы вы купили недорого все, что вам нужно. Ну а как насчет бутылок в дорогу?
Священник пил. Почему бы ему не пить? Это стало теперь его привычкой, как благочестие и клерикальные интонации.
— Три бутылки, — сказал он, — за одиннадцать песо. Приберегите их для меня.
Он допил остаток и вышел на улицу; в окнах горели лампы, и широкая улица тянулась между ними, словно прерия. Он оступился, попал ногой в яму и почувствовал руку, которая его поддержала.
— А, Педро! — Так ведь его, кажется, зовут? — Спасибо, Педро.
— Рад услужить вам, отец.
Церковь стояла во мраке, словно глыба льда, которая тает на жаре. Крыша с одной стороны провалилась, карниз над дверями треснул. Священник украдкой взглянул на Педро, сжав губы, чтобы не чувствовался запах бренди, но видел только смутные очертания лица. С ощущением, будто он обманул жадного человека, сидящего в нем, он сказал:
— Передай людям, Педро, что за крещение я буду брать по одному песо. — Тогда ему все-таки хватит на бренди, пусть даже он придет в Лас-Касас без гроша. Секунду-две царило молчание. А затем прозвучал хитрый деревенский голос:
— Отец, мы бедны. Песо — это большие деньги. У меня, например, трое детей. Пусть будет семьдесят пять сентаво, отец.
* * *Мисс Лер вытянула ноги, обутые в домашние туфли, а жуки летели на веранду из темноты.
— Как-то в Питтсбурге… — начала она.
Брат ее спал, держа на коленях старую газету, — значит, почта уже пришла. Священник весело хмыкнул, как в прежние дни, пытаясь быть компанейским, но напрасно. Мисс Лер замолкла и принюхалась.
— Странно, — промолвила мисс Лер. — Мне кажется, что пахнет спиртным.
Священник задержал дыхание, откинувшись в кресле-качалке. «Как спокойно, какое чувство безопасности!» — думал он и вспомнил горожан, которые не могут заснуть в деревне из-за тишины. Тишина может быть подобна шуму и давить на уши.
— О чем это я говорила, отец?
— О том, что было как-то в Питтсбурге.
— Да, конечно, в Питтсбурге. Я ждала поезда. Мне нечего было читать: вы знаете, книги так дороги. Я хотела купить газету — любую, ведь новости в них одни и те же. Но когда я развернула ее, оказалось, что это «Полицейские новости». В жизни не подозревала, что печатают о таких страшных вещах. Разумеется, я прочла всего несколько строк. Это, наверное, было самое страшное, что когда-либо случалось со мной. Это… Ну, как бы сказать?.. Это открыло мне глаза.
— Понимаю.
— Я никогда не говорила об этом мистеру Леру. Он стал бы ко мне иначе относиться. Уверена, если бы он знал…
— Но в этом нет ничего дурного.
— Мне ведь не следовало этого знать. Разве не так?
Где-то вдали раздался крик птицы: лампа на столе начала коптить, мисс Лер потянулась к ней и убавила фитиль; казалось, потускнел единственный огонек на много миль вокруг. Священник снова ощутил во рту вкус бренди, словно запах эфира, напоминающий человеку, возвращенному к жизни, о недавней операции. Этот вкус напомнил ему о другом мире. Он еще не принадлежал этому безмятежному покою. «Со временем все наладится, — подумал он. — Я вернусь. Я заказал только три бутылки. Они будут последними. Мне нельзя здесь пить». Он знал, что обманывает себя. Вдруг мистер Лер пробудился и сказал:
— Э, как я говорил…
— Дорогой, ты ничего не говорил, ты спал.
— Нет, мы говорили о негодяе Гувере…
— Да нет, дорогой, этот разговор был давно.
— Ладно, — сказал мистер Лер. — День был долгим. Кроме того, отец очень устанет… после всех этих исповедей, — добавил он с легкой брезгливостью.
С восьми до десяти шел непрерывный поток кающихся — два часа всего самого худшего, что могло за три года породить это маленькое местечко. Грехи были не слишком разнообразны — в городе зрелище было бы эффектнее; впрочем, может быть, и нет. Человек не может натворить многого. Пьянство, супружеские измены, непотребство. Священник сидел в конюшне — качалку поставили в стойло, — ощущая вкус бренди во рту, не глядя в лицо тому, кто опускался перед ним на колени. Другие ждали, стоя на коленях, в пустом стойле — за последние годы лошадей в конюшне мистера Лера не осталось, кроме одной старой кобылы, которая шумно вздыхала в темноте в ответ на жалобный шепот исповеди.
— Сколько раз ты впадал в этот грех?
— Двенадцать, отец, а может быть, больше.
И снова лошадь вздыхала.
Он дивился чувству невинности, соседствующему с грехом — только твердый и щепетильный человек, а также святой, свободен от этого смешения. А эти люди уходили из стойла очищенными; только он один оставался без покаяния, исповеди и отпущения грехов. Ему хотелось сказать этому человеку: любовь не есть грех, но она должна быть радостной и открытой — она становится грехом, когда бывает тайной и безрадостной… Она может стать самым большим несчастьем, если не считать утраты Бога. Она и есть утрата Бога. Тебе не нужна епитимья, сын мой, ты и так достаточно настрадался. А другому ему хотелось сказать: вожделение не самое худшее; оно страшно потому, что в один прекрасный день может превратиться в любовь, от которой надо будет бежать. Но если мы любим собственный грех — мы действительно виновны.