Юрий Козлов - Реформатор
«Вероятно, ничто, — предположил Никита, — за исключением того, что кроме нее у него ничего нет».
Он подумал, что Савва безумен. Собственно, Никита давно (с поездки в Крым) это знал, единственно, непонятно было: кто, как, почему, зачем позволяет Савве с таким размахом совершенствовать, реализовывать свое безумие? Компьютеры, дисплеи, мониторы, черные кресла, металлические шкафы, мягкие паласы на полу, мраморная под красной дорожкой, как под издевательски высунутым языком, лестница, овальная мозаичная фреска внизу в бассейне, над которой медленно, как во сне, плавали золотые и красные японские рыбы, экзотические растения в кадках, отреставрированный в шевелюре сложных антенн, навостривший уши спутниковых тарелок особняк, обессвеченный (если не считать аспидного на белом фоне: «Спиртные напитки. Круглосуточно. ТОО “Убон”») кривой переулок, разливающиеся над ним сиреневые (уже фиолетовые) сумерки, сквозь которые прошел, как проплыл, единственный — в очках с желтыми стеклами — прохожий. Похоже, весь мир превратился в «надстройку» над безумием Саввы.
А что же базис, — подумал Никита.
А базис, сам себе ответил Никита, пронизавшее мир — от «бракованной» человеческой хромосомы до «черной», пожирающей галактики вселенской дыры — несовершенство мироздания, пронзающее страдающую душу, как стрела летящую птицу, как зеленые лазеры желтых очков сиреневые сумерки.
Никита испуганно посмотрел в фиолетовое на желтой световой (не вся же Москва томилась во тьме) подкладке небо, с которого, как невидимый дождь падали пронзенные стрелами птицы-души, и которое в свою очередь пронзали зеленые лазеры носителя желтых очков и (тут не могло быть двух мнений) неправильных идей.
«В принципе, — продолжил Савва, — все уже взвешено, исчислено и разделено. Остался, так сказать, последний штришок… А потом — ясность, трезвость, — вольно процитировал Маяковского, — пустота, летите в звезды врезываясь»…
«Последний штришок — это, собственно, что?» — полюбопытствовал Никита.
«А собственно то, что будет, к примеру, с тобой после смерти, — ответил Савва. — Должен же появиться кто-то, кто объяснит, закроет тему? Задернет, а может, наоборот, раздернет занавес, что, в принципе, одно и то же. Человечество, — неожиданно рассмеялся Савва, — во все времена норовило побаловаться с занавесом. В особенности, — добавил задумчиво, — любило его срывать и топтать. Видишь ли, люди быстро устают от определенности, летят на новизну, как мотыльки на горящую свечу. И чем чудовищнее новизна, тем охотнее летят, сжигая крыльях, на которых потом могли бы… — прошептал почти неслышно, — прямо в рай».
«А от неопределенности разве не устают?» — спросил Никита.
«От неопределенности люди… пьют и мрут», — странно ответил Савва.
«То есть тебя не удовлетворяют объяснения Христа? — удивился, точнее, не удивился Никита. — Он же сказал, что будет после смерти».
«Удовлетворять-то удовлетворяют, — ответил Савва, — только, согласись, две тысячи лет срок достаточный для того, чтобы объяснения выкристаллизовались в непреложные нормы, сродни закону земного тяготения. Если же этого не произошло, то как можно априори отвергать, так сказать, альтернативные системы доказательств?»
«По-твоему, последний штрих — это конечная и непреложная истина о смерти, — сказал Никита, — а ну как ее нет? В смысле, что это истина каждого конкретного индивидуального сознания, и, стало быть, Дарвин, Маркс, Фрейд… одним словом любой, кто широко обобщает, ничего здесь лично тебе не присоветует?»
«Тогда все просто, — покачал головой Савва. — Я думал об этом. Тогда — каждому по его собственному представлению. Боюсь, что от обощения не уйти, потому что нет более массового и предопределенного обобщения для человечества, нежели смерть каждого в отдельности, а в определенных временных рамках — всех вместе без никаких исключений».
«А если у человека нет никаких представлений?» — спросил Никита.
«Значит, он настолько туп и примитивен, что не заметит собственной смерти, — предположил Савва. — И таких немало».
«А по-моему, — возразил Никита, понимая иллюзорность (эфемерность, легковесность, главное же, необязательность и вторичность, точнее, десятитысячеричность) своего возражения, — последний штрих — это окончательное и бесповоротное осознание того, что в состоянии “вещь в себе”, человек бесполезен и безнадежен. Допускаю, что абсолютная свобода есть абсолютное одиночество. Но человек, когда он один, не может ни черта и не нужен никому».
«А как же Бог? — поинтересовался Савва. — Ведь Бог один как перст».
«Но мы-то не боги, — пожал плечами Никита. — Дух Божий носился в изначальной пустоте, которую он затем преобразовал в… прекрасный, если бы мы его не испохабили, мир. Наш дух носится в… остаточно, скажем так, прекрасном мире, который мы преобразуем в похабную пустоту».
«В этом мире, в этом городе, там где улицы грустят о лете, — дурным голосом (почему-то с армянским акцентом) пропел Савва, — я один, как даже не перст, а… — опять процитировал Маяковского, — последний глаз у идущего к слепым человека. И тем не менее я… кое-что могу, ты увидишь, и… кому-то определенно нужен, ты в этом убедишься. Но мне, в общем-то, нравится, как ты рассуждаешь. Мне бы и самому хотелось так думать. Если бы я наверняка не знал, что все не так».
Никита подумал об универсальности формулы: взвешен-исчислен-разделен. Так, к примеру, судьба обошлась со столь милым сердцу Саввы Советским Союзом. Впрочем, и нечто из области коммерции увиделось Никите в последовательности этих действий. Взвешен — понятно. Исчислен — определена цена. Разделен — подготовлен к (розничной) продаже, которая, конечно, более хлопотна, нежели оптовая, но зато и (если время терпит) более выгодна.
А еще Никита подумал, что и тайна (истина) смерти вполне укладывается в уникальную формулу, где в каждое действие вмещаются два других. Взвешен, решил Никита, это когда окончательно расстался с жизнью, лежишь в гробу (или не в гробу, или не лежишь, но — однозначно — уже никогда не поднимешься и не пойдешь). Исчислен — это на Страшном Суде, где же еще? Разделен — когда душа отделена от тела и — одновременно опять (уже душа) взвешена: сколько в ней хорошего, а сколько плохого. Если хорошего больше — в один конец. Если плохого — в другой. А еще Никита подумал, что человек перманентно, в режиме non-stop взвешивается, исчисляется и разделяется, хотя и не замечает этого.
«Значит, ты полагаешь, — постарался как можно короче и яснее сформулировать вопрос Никита, — что национальная идея России в настоящее время — это смерть?»
«Если ты жаждешь однозначного ответа, то да, я считаю, что в настоящее время национальная идея России — это смерть. Но, видишь ли… — замялся Савва, — клиническая картина смазана, неоднозначна, противоречива, как… жизнь, поэтому не каждому дано видеть ее во всей непреложности. Наоборот, в силу собственных представлений все видят разное, а потому теряются. Кто-то — безвластие, пороки административно-территориального деления и управления, кто-то — всемирный масонский или олигархический заговор, кто-то — неправильную экономику, кто-то — информ- и политтехнологии, скотинящие народ, кто-то… еще что-то. Видишь ли, — вздохнул Савва, — чтобы поставить правильный диагноз, мало читать газеты и аналитические сводки. Надо повернуть глаза внутрь себя, и»…
«Все люди смертны, — возразил Никита. — Но это отнюдь не означает, что вокруг одна лишь смерть. Наоборот, всюду жизнь. Помнишь, так еще называется старая картина: каторжные ребята смотрят из зарешеченного вагона на голубей»…
«По-своему, — как бы не расслышал его Савва, — открывшийся пейзаж величествен, ибо в чем еще, как не в отвязанности от обыденной жизни, заключается полная, абсолютная свобода? Воистину, Россия сейчас самая свободная страна в мире! Ее можно уподобить человеку, задумавшему самоубийство, только вот еще окончательно не решившему, как его совершить: прямо, чтобы всем было ясно, или хитро, чтобы можно было свалить на печальное стечение обстоятельств, историческую предопределенность — почувствовал, что в России окончательно утвердился авторитаризм, и все, не захотел жить рабом, несчастный случай и так далее. Видишь ли, — неожиданно упавшим голосом продолжил Савва, и Никита понял, что Савва говорит не только о России, но и о себе, — мысленное приуготовление к смерти — это не столько действие, сколько процесс, иногда весьма и весьма растянутый во времени. Сначала кажется, что это игра, что в любой момент можно остановиться, вернуться, так сказать, на исходные позиции, к рутинному существованию. Человек сам толком не знает, задумал он самоубийство или не задумал, а если задумал, то что конкретно и вообще, задумал ли? Однако сам строй его мыслей, сама его жизнь, сами его представления уже (незаметно для него, а зачастую и для окружающих) меняются. Его уже не волнует: как стоят на полках книги, с какими людьми он выпивает, что с потолка сыплется штукатурка, а кран в ванной ссыт круглые сутки ржавой мочой, есть ли еда в холодильнике или там шаром покати, плевать он хотел на газеты и телевизионные новости, научные открытия, экспедицию на Марс, войну на Северном Кавказе, социальную несправедливость, ему до п… ремонт квартиры, приобретение нового дивана, а также, где он будет летом отдыхать, повысят или снизят зарплату, кто президент страны, какая экономическая программа у правительства. Он устремлен в иные пределы, всматривается в бездну, которая, как утверждал Ницше, в свою очередь всматривается в него, гонится за призраком, которого в конце концов настигает, одним словом, готовит себя к иной участи. Вот в каком состоянии пребывает нынче Россия. Причем, как общество в целом, так и каждая отдельная личность. Чтобы совершить самоубийство, — вздохнул Савва, — потребна гигантская воля, напряжение всех душевных и физических сил. Эта воля у России есть. И в то же время нет воли, чтобы противостоять ничтожным, случайным историческим — я имею в виду так называемые реформы — обстоятельствам. Что проще — прогнать воровскую сволочь или… уйти из жизни? Конечно, прогнать. Но мы уходим. Люди изъяты из привычного круга жизни и, подобно зернам, помещены между жерновами мирозданья»…