Жозе Сарамаго - История осады Лиссабона
Раймундо Силва положил на стол шариковую ручку, потер пальцы, в которые врезались грани ее, а потом медленно, утомленно откинулся на спинку кресла. Он сидит в спальне, придвинув к окну маленький столик, так что, если взглянет налево, увидит крыши и – в прогалинах меж щипцами – реку. Он решил, что корректуру чужих книг будет держать, как прежде и всегда, за своим письменным столом, а писать свое – станет ли оно или не станет историей осады Лиссабона – при естественном свете, льющемся из окна ему на руки, на листы бумаги, на слова, которые рождаются и остаются, впрочем остаются не все из родившихся, и в свою очередь проливают свет на вещи и явления, помогают постичь их, пройти благодаря им докуда можно и куда без них не дойти никак. На отдельном листке он записал эту, с позволения сказать, мысль в надежде использовать ее впоследствии, если случится и придется, в каком-нибудь размышлении о тайне писания, высшая точка которой, если следовать наставлению поэта, точно и трезво провозглашает, что тайна писания заключается в том, что нет никакой тайны в писании, а если мы эту формулу примем, и, мало того, примем на веру, она вовсе не приведет нас к выводу, что если нет тайны в писании, то нет ее, значит, и в писателе. Раймундо Силва забавляется этой пародией на глубокие размышления, в его корректорской памяти хранится множество не только стихотворных и прозаических строк, отрывков, обрывков, но и цельных осмысленных фраз, которые плавно парят в голове наподобие светящихся, посверкивающих частиц из каких-то иных миров, создавая ощущение, что он погружен в космос и там постигает истинное, лишенное тайны значение всего. Если бы Раймундо Силва мог записать в определенном порядке все те разрозненные слова и фразы, что содержит память, довольно было бы наговорить их, скажем, на магнитофон, и тогда, обойдясь без мучительного усилия, создать Историю Осады Лиссабона, а будь порядок слов и фраз другим, другая вышла бы история, другая осада, да и Лиссабон другой, и так до бесконечности.
Уже уплыли по морю крестоносцы, избавив нас от неудобного и навязчивого присутствия тринадцати тысяч статистов, однако задача Раймундо Силвы упростилась не намного, ибо португальцев осталось по меньшей мере столько же и во много-много раз больше, чем тех и других, вместе взятых, имеется в городе мавров, включая и несчастных израненных бедолаг, которые бежали сюда из Сантарена, надеясь найти защиту за стенами Лиссабона. Каким образом намерен Раймундо Силва со всей этой оравой справиться – вопрос для проформы. Будучи осведомлены о его вкусах, мы вправе с большой долей уверенности предположить, что он возьмет каждого по отдельности, изучит жизнь его, предков и потомков, любовные увлечения, ссоры-распри, добрые и скверные стороны характера, а особое внимание уделит людям, которым в самом скором времени суждено будет умереть, ибо едва ли в обозримом будущем появится другая возможность оставить письменное свидетельство о том, кем были они и что делали. Довольно отчетливо представляет Раймундо Силва, что на такое может не хватить его ограниченных дарований, ибо, во-первых, он – не Бог, да и никакому богу, что бы там о нем ни толковали, не под силу исполнить нечто, хотя бы отдаленно напоминающее это намерение, ну а во-вторых, он – не историк, а люди этой категории по способу видеть мир ближе всего стоят к божествам, и, в-третьих, о чем следовало бы заявить с самого начала, никогда не имел склонности и вкуса к литературному творчеству, и порок этот совершенно явно затруднит ему то изобретательное умение сочинять, коему все мы в большей или меньшей степени отдаем дань. Что касается мавров, то наивысшим достижением автора пока стал муэдзин, который появляется время от времени и находится в самом что ни на есть невыгодном положении, поскольку из толпы статистов он хоть и выделился, но не настолько, чтобы стать героем. Что же до португальцев, то, за вычетом короля, архи– и просто епископа и еще нескольких дворян, кои, впрочем, фигурируют исключительно как носители имен, главную сложность представляет собой нерасчленимое множество лиц, неизвестно кому принадлежащих, и тринадцать тысяч человек говорят не разбери-пойми что и как, а чувства свои – ну кто бы сомневался, что они у них есть, – выражают способом, столь бесконечно далеким от нашего понимания, что кажется, будто стоят несравнимо ближе к своим врагам-маврам, нежели к нам, носящим чин и осененным стягом их потомков.
Раймундо Силва встает, открывает окно. Отсюда, если верить Истории Осады Лиссабона, корректуру которой он вычитывал, видно ему место, где разбили свой лагерь англичане, аквитанцы, бретонцы, а на склоне Триндаде к югу и до самой улицы Святого Франциска, метром дальше, метром ближе, стоит церковь Мучеников, и она не даст соврать. Теперь, в Новой Истории, это бивак португальцев, и покуда еще они все держатся вместе, ожидая, что решит король – снимаемся, остаемся или как. Между городом и лагерем лузитан – назовем их так, как сами себя они не называют, – видим протяженный и широкий эстуарий, так глубоко вдающийся в сушу, что если кто захочет обойти его посуху, придется двинуться на восток до начала улицы Палма, а на запад – до улицы Претас, изрядный, надо сказать, путь через поля, вчера еще ухоженные и возделанные, а нынче не только дочиста разграбленные в поисках съестного, но еще и вытоптанные и сожженные, будто огненными копытами своих коней прошлись по ним всадники Апокалипсиса. Мавр со стены давеча объявил, что в португальском лагере заметно движение, так оно и было, но потом все угомонилось и замерло, потому что дон Афонсо Энрикес со всем своим войском желает устроить торжественную встречу господам крестоносцам, воздать почести этому крошечному воинству, сошедшему с кораблей, и тем больше будут эти почести, чем сильнее огорчили его остальные рыцари. Поскольку мы уже вполне осведомлены об этих встречах и собраниях людей с голубой кровью и в высоком ранге, сейчас самое время узнать, кто же там есть еще, что представляют собой эти солдаты, наши то есть, распыленные между Кармо и Триндаде, ожидающие команды и даже не имеющие возможности покурить и оправиться, – вот они сидят на земле, или стоят, или прохаживаются в тени олив, потому что погода хороша, а палаток и шатров мало, и большинство солдат предпочитают ночевать под открытым небом, подложив под голову щит и одну часть ночи чувствуя нагретую землю, а другую – согревая ее теплом собственного тела, покуда не пришел день лечь в нее и соединить свой хлад с ее стыдью, дай бог, чтоб еще не скоро. Веские основания имеются у нас поглядеть на этих людей, так слабо вооруженных по сравнению с современными арсеналами Бонда, Рэмбо и компании, основания же эти – отыскать среди них того, кто смог бы послужить персонажем Раймундо Силве, поскольку сам он, человек застенчивый от природы или по сегодняшнему расположению духа, человек, избегающий многолюдства, остался у своего окна в доме по улице Чуда Святого Антония, не решаясь выйти на улицу, и мы никак не можем одобрить такое поведение, робеешь идти один – предложи свое общество Марии-Саре, чьи решительные действия уже показали, до какой же степени не робкого она десятка, а еще того лучше, еще романтичней и интересней демонстрируя свое одиночество, если не слепоту, взять с собой пса с Эскадиньяс-де-Сан-Криспин, и какая чудная картина будет, когда лодочка на веслах заскользит по глади реки, по ничейной воде, корректор будет грести, а пес, устроившись на корме, упиваться свежим воздухом, а в паузах – как можно незаметней выкусывать блох, больно впивающихся ему в самые нежные места. Что ж, оставим в покое этого человека, который еще не вполне готов смотреть и искать и, хотя высматривать и выискивать – это его профессия, лишь изредка, случайно, повинуясь мимолетному психологическому волнению, замечает что-либо, и приищем ему в замену того, кто пусть не в силу личных достоинств, более чем сомнительных кстати, но по некоему предназначению сможет занять его место в повествовании и чувствовать себя там естественно, так естественно, что потом скажут, как принято говорить о явных и очевидных совпадениях, что они с ним просто рождены друг для друга. Дело это, однако, непростое. Мало того что не простое, оно еще и не одно, потому что одно дело – взять человека и поместить его в толпу, что мы уже не раз видели, и совсем другое – отыскать человека в толпе и, так сказать, с первого взгляда заявить: Вот он. В лагере совсем почти нет стариков, в те времена люди умирают часто, живут мало, не говоря уж о том, что для войны у стариков в ногах нет легкости, а в руках – силы, и далеко не каждый выдержит столько, сколько Гонсало Мендес-да-Майа по прозвищу Боец, который тогда, в семьдесят лет, казался в самом расцвете сил, а в девяносто еще вступит в схватку с королем Танжера, впрочем последнюю свою. Что же, отправимся искать, пойдем послушаем, что люди говорят и на каком же диковинном языке они говорят, и ко всем прочим трудностям присовокупите и эту, ибо так трудно нам понимать их, как и им – нас, хоть мы с ними и принадлежим к одной и той же португальской нации, и это именно то, что в наше время называется конфликтом поколений, хотя можно предположить, что это всего лишь языковые различия. И вот кружком сидят на земле люди под раскидистой оливой, которая, если судить по искривленному стволу и общей дряхлости вида, по крайней мере дважды в два раза старше Бойца, и если он ранит и убивает, она довольствуется тем, что дает масло, как говорится, где родился, там и сгодился, хотя это верно лишь по отношению к оливам, но никак не к людям. А эти люди сейчас заняты тем лишь, что слушают некоего молодого человека, высокого ростом, черноволосого, с бородкой. Одни всем видом своим показывают, что, мол, слышали мы уже это все, но досады не выказывают, это те, кто был при Сантарене в час знаменитого штурма, а иные, судя по тому, как завороженно внимают они рассказу, явно принадлежат к недавнему пополнению, они присоединились к войску по дороге и платят им, как и всем, раз в три месяца, как говорится, кто от казны кормится, отказа ни в чем не знает, а покуда война еще не началась, утоляют жажду собственной славы россказнями о славе чужой. Рассказчику подобает иметь имя, и оно у него, разумеется, есть, как и у любого из нас, однако сложность тут в том, что придется выбрать меж именем, которое он полагает своим, – Могейме – и другим, которое дадут ему позже, – Мойгема, и не надо думать, что подобная путаница случалась лишь в старину, в древности, во тьме невежественных веков, кое о ком из живших в ту пору известно, что он тридцать лет назывался Диоклом, пока в один прекрасный день, когда пришлось предъявить документы, не обнаружилось, что он Диоклетиан, и от этой смены он, несмотря что император, ничего не выиграл. И важность вопроса имен не следует недооценивать – Раймундо не смог бы жить Жозе, Мария-Сара не пожелает быть Карлотой, а Могейме не заслуживает, чтобы его звали Мойгемой. После этого предуведомления мы можем подойти поближе, присесть на землю, если захотелось, и послушать.