Жозе Сарамаго - История осады Лиссабона
Мария-Сара сказала: Очень хорошо. Всего два слова и тоном, не предполагавшим продолжения, а потому Раймундо Силва, который все схватывает не то что с двух, а и с полуслова, понял, что больше ему тут делать нечего, он пришел передать корректуру, а раз передал, остается только откланяться, сказав: Всего наилучшего, или осведомившись: Я вам нужен еще, а этот весьма распространенный вопрос в равной степени способен выразить как смиренную почтительность подчиненного, так и сдержанное нетерпение, а в данном случае, если правильно интонировать, – еще и язвительную иронию, и в том лишь беда, что получатель чаще всего слышит фразу, но не дает себе труда задуматься о намерении, с которым она посылалась ему, хватит и того, что с профессиональным вниманием просматривает гранки, тем более что это стихи, требующие особой заботы: Нет, не нужен, ответила она и поднялась, и в этот самый миг Раймундо Силва если не бездумно, то уж точно необдуманно, столь же мало сообразуясь как с приличиями, нарушенными этим поступком, так и с последствиями его, двумя пальцами прикоснулся к белой розе, а Мария-Сара взглянула на него в ошеломлении, которое было не меньше, чем если бы по воле корректора цветок возник из ничего или произошло еще какое-нибудь чудо, и вот уж никак нельзя было ожидать от столь уверенной в себе женщины, что лицо ее вспыхнет – пусть на одну секунду, но и той хватило для разоблачения, и в самом деле не верится, что в наши времена еще умеют так краснеть, а он, если бы о чем-нибудь думал, подумал бы, что мужчина, прикоснувшись к розе, вызвал из глубины – из глубины души, а не плоти – потаенную чувственность. Однако самое необыкновенное заключалось в том, что покраснел и Раймундо Силва – и оставался таковым дольше, нежели она, оттого, вероятно, что почувствовал всю нелепость своего поведения. Стыд какой, сказал он или сейчас скажет себе. В подобных ситуациях, когда не хватает решимости – и, заметьте, мы не спрашиваем: Решимости на что, – лучше всего спасаться бегством, инстинкт самосохранения дурного не посоветует, но дальше – хуже, и мы повторяем ужасные слова: Стыд какой, все мы проходили через подобные ужасы, и от унижения и ярости били кулаком в подушку, мыча: Как мог я выставить себя таким глупцом, и не находя ответа, оттого, вероятно, что потребен немалый ум, чтобы объяснить глупость, и хорошо лишь, что мы защищены темнотою в комнате и никто нас не видит, хотя есть у ночи, отчего мы так и боимся ее, есть, говорю, это волшебное свойство превращать в нечто чудовищное и непоправимое даже маленькие противоречия, что уж говорить о таком несчастье, как это вот, нынешнее. Раймундо Силва резко отвернулся, смутно сознавая, что все в его жизни потеряно и что никогда больше не бывать ему здесь: Чушь какая-то, чушь, повторял он беззвучно, и ему казалось, что, пока бежал к дверям, повторил тысячу раз: Через две секунды выйду, буду далеко отсюда, но в самый последний миг – не раньше и не позже – его остановил голос Марии-Сары, неожиданным спокойствием своим так сильно противоречивший всему происходящему здесь, что смысл слов словно бы бесследно рассеялся в воздухе, и если бы не убежденность нелепого корректора, он, конечно, притворился бы, что не расслышал, однако ему ничего не оставалось, как поверить, что все же было сказано: Выйду через пять минут, мне надо заглянуть в дирекцию, а потом, если хотите, я вас подброшу. Вцепясь пальцами в дверную ручку, он из последних сил тщился выглядеть естественно, и давалось ему это, видит бог, нелегко, и одна часть его существа приказывала: Уходи прочь, а другая глядела на него судьею и выносила приговор: Другого шанса у тебя не будет, и всякое смущение вместе с замешательством ничего не значили по сравнению с огромным шагом, сделанным Марией-Сарой, только в каком направлении, вот вопрос, о боже, в каком направлении, и тут-то обнаруживается, как мы, смертные люди, сотворены, ибо вопреки тому смятению чувств, в котором он находился, ему все же хватило хладнокровия и здравомыслия установить причину внезапной досады, порожденной, оказывается, словом подброшу, вопиюще вульгарным в данном контексте: Отвезу вас, куда захотите, могла бы сказать Мария-Сара, но, вероятно, не вспомнила строчку из шлягера или решила избежать двусмысленности, неотъемлемой от этой фразы: Отвезу вас, куда захотите, отвезу вас, куда захочу, да-да, возвышенный стиль обычно дает осечку, именно когда мы так нуждаемся в нем. Раймундо Силва сумел отцепиться от двери и сохранить твердость, и могло бы показаться, что наше наблюдение – сомнительного вкуса, не будь это выражение выражением дружелюбной насмешки, меж тем как мы ожидали, что он ответит: Очень вам благодарен, но не хочу, чтобы из-за меня вы сворачивали со своего пути, и вот здесь крайне уместно будет сказать, что дорогб ложка к обеду, так что невезучему корректору оставалось бы лишь прикусить язык, если бы запоздалая жертва имела хоть какой-нибудь самомалейший смысл, и, к счастью, Мария-Сара не заметила или сделала вид, что не заметила пресловутой двусмысленности, и, когда произнесла: Я быстро, присядьте пока, по крайней мере, голос ее не дрогнул, корректор же сделал все, что было в его силах, чтобы и его не задрожал в ответ: Ничего, я постою, и если по сказанным ранее словам можно было бы заключить, что любезное предложение отвергнуто, то теперь видно, что нет – принято. Она выходит, а вернется даже не через пять минут, а раньше, и будем надеяться, что оба за это время успеют утишить пульс, выровнять дыхание, вернуть себе умение правильно оценивать дистанцию, а это далеко не пустяк после таких опасных пересечений. Раймундо Силва смотрит на розу, нет, не одни лишь люди не знают, ради чего рождаются.
Когда-нибудь, быть может, оттого, что свет будет напоминать этот чистый и студеный, уже меркнущий день, прозвучат слова: Ты помнишь, как сначала молчали в машине, слова не шли с языка, глаза глядели напряженно и выжидательно, как протест сменялся настоянием: Пожалуйста, высадите меня на Байше, я там сяду на трамвай. Нет-нет, довезу до дому, мне это совсем не трудно. Вам же не по дороге. При чем тут я – машина едет. Туда, где я живу, неудобно подъезжать. У подножья замка. Вы знаете, где я живу. На улице Чуда Святого Антония, видела вашу анкету, а потом, после того как все еще сомневающееся напряжение ослабнет, когда размякнет душа и расслабится плоть, но слова покуда останутся осторожно-настороженными, Мария-Сара сказала: Подумать только, мы оказались там, где был когда-то мавританский город, и Раймундо Силва, прикидываясь, что не понял ее намерения, ответил: Да, это здесь, и попытался сменить тему, но не вышло: Иногда я пытаюсь представить, как все это было, вообразить людей, дома, жизнь, а он молчит, молчит упорно, чувствуя, что ненавидит ее, как ненавидят захватчика, и уже готов сказать: Я сойду здесь, тут рядом, но она не остановилась и не ответила, и остаток пути проделали в молчании. Когда же автомобиль затормозил у подъезда, Раймундо Силва, хоть и не вполне был уверен, что это будет свидетельствовать о хорошем воспитании, счел нужным предложить ей зайти и только принялся раскаиваться в содеянном, подумав: Это неуместно, и к тому же не следует забывать, что я – ее подчиненный, как Мария-Сара сказала: В другой раз, сегодня уже поздно. По поводу этой исторической фразы можно дискутировать всласть, но Раймундо Силва готов поклясться, что прозвучали другие, не менее исторические слова: Сегодня еще рано.
Если бы в последние дни муэдзин забывался тяжелым сном, сейчас, без сомнения, его разбудил бы, а может быть, и вовсе не дал бы ему заснуть шум города, кипящего тревогой, – вооруженные люди взбираются на стены и башни, а простонародье толпится на улицах и рынках, спрашивая друг друга, идут ли уже франки и галисийцы. Ясно, они опасаются за жизнь свою и имущество, однако в еще большем смятении пребывают те, кому пришлось бросить свои дома, расположенные за крепостной стеной, на подступах к городу, где покуда еще держат оборону воины, но скоро неминуемо вспыхнут первые схватки, если будет на то воля Аллаха, благословенно будь имя Его, и если даже Лиссабон одолеет захватчиков, от его изобильного и беспечного предместья ничего, кроме развалин, не останется. Муэдзин испустил свой пронзительный вопль, как всегда, с высоты минарета главной мечети, зная, что никого уж не разбудит, ибо спят сейчас разве что невинные младенцы, и, против обыкновения, не успел еще последний отзвук его призыва к молитве раствориться в воздухе, сразу же стало слышно, как город принимается бормотать ее, да и то сказать – долго ли стряхнуть с себя пелену сна тому, кто едва успел окутаться ею. Во всей своей июльской красе, овеваемой мягким благодатным ветерком, наступает утро, и, если опыт нас не обманывает, день обещает быть жарким. Окончив молитву, муэдзин уже собирается начать спуск, как вдруг снизу долетает шум такой отчаянный и устрашающий, что в первую минуту кажется, будто сейчас рухнет минарет, а во вторую – что проклятые христиане бросились на приступ, и лишь потом становится ясно, что эти крики, грянувшие отовсюду и озарившие небо над городом чем-то вроде сияния, исторг восторг, и муэдзин может сказать, что знает теперь, что́ такое свет, если он производит такое же действие на глаза зрячего, как эти радостные вопли – на уши слепого. Однако в чем же причина. Может быть, Аллах, тронутый пламенными мольбами народа, послал ангелов своих Мункара и Накира истребить неверных, может быть, с неба обрушил огонь неугасимый на корабли крестоносцев, может быть, ответ следует искать на земле, а разгадку – среди людей, и это король Эворы, проведав об опасности, грозящей лиссабонским братьям его, отправил гонца с таким посланием: Держитесь, давайте собакам отпор, ибо уже выступило в поход войско моих алентежанцев, и мы говорим так потому, что придут эти люди из-за реки Тежу, продемонстрировав попутно, что и португальцев еще в помине не было, а алентежанцы-то – вот они. Рискуя сверзиться с крутых ступеней и переломать свои хрупкие кости, спешит муэдзин вниз по узкой спирали, и вот уже на земле сильное головокружение сшибает его с ног, бедный старик вроде бы снова хочет уйти под землю, но нет, эту иллюзию навеяли нам былые происшествия, а теперь мы и сами видим, что нет, ничего подобного, совсем наоборот, он как раз хочет подняться и вопрошает обступившую его тьму: Что случилось, скажите же мне, что случилось. В следующее мгновение чьи-то руки помогают ему подняться, чей-то молодой звучный голос почти кричит: Крестоносцы уходят, крестоносцы собираются отчаливать. От волнения и веры подогнулись было колени у муэдзина, однако всему свое время, и Аллах не взыщет, если должную хвалу ему вознесут с небольшим опозданием, а сначала следует изъявить радость. Добрый самарянин немного подержал старика на весу, потом окончательно поставил на ноги, поправил ему чалму, размотавшуюся от суматошного спуска по лестнице и от падения, и сказал так: Да бросай ты это, пойдем-ка лучше на стены, взглянем, как отчаливают неверные, и эти слова, где нет обдуманного злорадства, объясняются тем, что глаза муэдзина не выглядят незрячими, они на вид здоровы, видите, он же смотрит на нас, глаза его устремлены в нашу сторону, но не видят нас, какая жалость, даже не верится, что подобные прозрачность и чистота суть всего лишь непроницаемая оболочка тьмы. Муэдзин поднимает руки, дотрагивается ими до глаз: Я слеп, и тут второй узнает его: А-а, ты же муэдзин, и уже отстраняется было, но сейчас же отменяет это движение: Это не важно, пойдем со мной на стену, я все тебе буду рассказывать, подобные души прекрасные порывы принято называть христианским милосердием, что лишний раз показывает, до какой же степени идеология сбивает слова с толку и с пути.