Аниматор - Волос Андрей
Но пойми же, Господи, — это ты сделал нас такими. За что? Мы не заслуживали этого. Другим ты дал всего по одной жизни, и все они — кто как мог — прожили их от начала до конца. А каждый из нас, со стоном влача свою, нес бремя еще тысяч и тысяч жизней, проживая их одну за другой, одну за другой, одну за другой — со всем тем пылом и той страстью, что ты вложил в наши безумные, предательские души.
Наши мозги пылали, мы заставляли вспыхивать огонь в колбах Крафта, а без наших усилий они навечно остались бы пустыми и черными. У нас получалось! получалось! — но это было так трудно, Господи! Это было так трудно, что как только пламя взмывало к вечности и мы на шаг отступали от него — опустошенные, обессиленные, на дрожащих ногах, — нам нужно было тут же кидаться в жизнь, в самую гущу, чтобы грешить и подличать, чтобы вдоволь напиться ее крови и грязи! — а иначе сердце не выдерживало этого накала… Ты веришь нам, Господи?
И такая тоска будет в наших голосах, такая неизбывная безнадежность, что Всевышний крякнет, опустит свой пламенный взор и скажет: «Хрен с вами… ладно, что уж… не Освенцим, чай… что с вами делать…
Эй, кто там! Построить им дощатый сарай где-нибудь под Рязанью, выдать на первое время по мешку сухарей да одежонку какую поплоше…
Веники будете березовые заготавливать, на большее не способны!
Шагом-м-м… арш!..»
Должно быть, я задремал, потому что голос полковника Добрынина, произнесшего всего лишь: «Ну вот, приехали», показался таким далеким и гулким, что я, вздрогнув, едва не спросил: «Что, уже Рязань?»
Машина подваливала к боковому подъезду какого-то огромного здания, светозарно высящегося над черно-сиреневой площадью.
— ФАБО, что ли? — тупо спросил я.
— Прошу вас, — бесстрастно отозвался полковник.
«Мерседес» притерся к ступеням, а джип на последних метрах обогнал и взял наискось, загородив нас от пространства, которое участникам экспедиции казалось, вероятно, враждебным.
— Прошу вас, — сказал полковник Добрынин, пропуская в тяжелые, в три человеческих роста, массивные двери. То же самое он сказал и через минуту, когда вручил пластиковый прямоугольник пропуска; и через сорок метров коридора у лифта; и когда лифт, проехав пять или шесть этажей вниз, встал, а двери распахнулись, полковник Добрынин сказал то же самое:
— Прошу вас.
Большой квадратный холл, в котором мы оказались, был освещен потолочными лампами в стальных намордниках. Пахло не то керосиновой лавкой, не то какой-то военной чертовней — ружейным маслом или старыми гильзами. Полковник шагал впереди, я за ним, и если бы через пять минут меня попросили найти дорогу обратно, я бы сел на этот кирпичный пол и расплакался, как ребенок. Мы шагали по тускло освещенным коридорам (кое-где стены были не штукатурены), и когда приходила пора свернуть в очередной аппендикс, полковник Добрынин корректно говорил мне, указав туда безоговорочным жестом:
— Прошу вас.
У меня уже стало складываться впечатление, что ничего другого он говорить не умеет, однако еще через минуту, остановившись наконец у какой-то двери и принявшись выщупывать в гремучей связке нужный ключ, полковник рассеянно сказал:
— У нас есть свои специалисты, конечно… Небольшая накладка сегодня, вы уж извините, пришлось вас побеспокоить… да где же, черт… вот он.
Мы оказались в анимабоксе.
То есть что значит — в анимабоксе?
Это была большущая, метров шестидесяти, квадратная комната. Большую ее часть загромождал какой-то пыльный хлам — несколько десятков старых канцелярских столов друг на друге до потолка (потолок, надо сказать, был украшен облупленной лепниной), так же друг на друге и вверх ногами тертые кожаные кресла, связки канцелярских папок штабелями, штабеля же каких-то холщовых тючков, несколько больших кубообразных ящиков со множеством загадочных для меня литер, нанесенных черной краской. По фанерному боку одного из них шла ровная строчка круглых дырок. Все это барахло копилось, должно быть, с каких-то расстрельных времен.
Но здесь, у самого входа, на пустом пространстве наборного паркетного пола все было в полном ажуре: в золоченых контактных зажимах торчала свежая колба Крафта, гудела разогретая фриквенс-установка, и на ее столе лежало тело, накрытое простыней.
Только не розовой с зеленой полосой, как у нас в Анимацентре, а простой бязевой и даже, кажется, не очень чистой.
— Ага, — сказал я. — Понятно. Информатором кто будет?
— Я буду информатором, — сурово ответил полковник Добрынин.
— Хорошо. Снимите простыню, пожалуйста.
— М-м-м… У нас не принято, господин Бармин. У нас простыню потом снимают… перед активацией.
— Почему?
— Так положено. У нас, видите ли, много бывает своих условий… особых… в общем, только перед самой активацией. Не возражаете?
— Вообще-то, конечно, это неправильно… ну да со своим уставом, как говорится… Хозяин — барин.
— Да вы садитесь, — спохватился он. — Чай? Кофе? Коньяк?
— Чай, — твердо выбрал я. Но потом спросил со вздохом: — А какой коньяк?
— Коньяк-то? На выбор, — отозвался полковник, открывая дверцу. –
«Камю»… «Кизлярский» есть… еще этот вот, как его… «R amp;R». У меня от него изжога, — пожаловался он и достал два стакана. — Ну?
— «Кизлярский», — выбрал я и спросил затем, принимая в ладони чашу ароматного огня: — Итак, каким человеком был усопший, полковник?
— Помянем, — предложил Добрынин и поднял свой стакан. — Мало таких людей, мало… Верным сыном отечества был усопший, вот что я вам скажу, Сергей Александрович…
Я насторожился. Это, впрочем, не помешало мне отхлебнуть. Коньячок был что надо.
— Итак? — продолжил я.
— Верный сын, настоящий россиянин, — горестно сказал полковник
Добрынин. — Поискать таких. Органы могли на него положиться…
Товарищ был верный — вот что я хочу сказать. Вот что важно. Верный был товарищ. У нас ведь как?.. у нас без этого никак. Свои же в случае чего и заложат. Верный был товарищ, да… Ни прибавить, как говорится, ни убавить.
Полковник издал звук, похожий на хрюканье, и утер слезу.
— Давай, — сказал он затем. — Помянем. Верный он был товарищ — вот что.
Я поперхнулся — кажется, это сегодня уже где-то звучало… Коньяк попусту обжег горло. Утирая слезы, я окончательно понял, что дело швах. Ничего хоть сколько-нибудь существенного он мне не скажет — ничего такого, что сможет пролить хотя бы каплю света на то, каким был человек, тело которого лежит сейчас под простыней.
— И семьянин был добрый, — с трудом выговорил полковник. Он уже не стеснялся слез — они струились по его утром тщательно выбритым, а сейчас покрытым бурой пылью щекам. — Отец был какой! Какой отец!..
Сын был хороший. Я, бывало, смотрю: блин, ну какой сын! Мне бы таким сыном быть… эх! Если б все мы такими сыновьями были!.. Да что говорить!.. — Утер нос и сказал: — Помянем.
— Детство? — из чувства долга поинтересовался я. — Юность?
— Детство трудным было, — взрыднул полковник. — Но товарищ он был верный в детстве — вот что я скажу. Верный был товарищ. Бывало, что ни как, а не подведет. А в юности… что ж? Юность есть юность.
Честный парень он был, вот какой. Товарищ верный. И не позволял.
Наше же мущинское-то дело какое? — спросил вдруг он. — А?
Я замялся.
— То-то! — отрезал полковник. — А этот — ни-ни. Семьянин был — поискать таких. Какой семьянин, елки-палки!
Он помотал головой и потянулся за бутылкой.
— Ты что не пьешь? — пьяно удивился Добрынин, обнаружив мой стакан почти полным. — Ты что? Помянем! За такого человека да не выпить!
Дав-в-вай!
— Да, да… хорошо… Давайте, конечно… Но вы же понимаете… я аниматор, а не волшебник. Да? Мне же нужно хоть что-нибудь знать.
Хоть что-нибудь живое. Мелочи какие-нибудь… житейский мусор. Не скажете?
Полковник Добрынин бросил на меня быстрый взгляд, и это был взгляд абсолютно трезвого человека.
— Ну, как хотите, — вздохнул я. — Мое дело спросить, а уж вы как знаете… Как давно это случилось?