Марек Хласко - Красивые, двадцатилетние
Несколько лет спустя я опять попал на Сицилию и подружился со многими сицилийцами, депортированными из Штатов. Про одного из них мне рассказали, что он долгие годы был профессиональным наемным убийцей. Мне удалось познакомиться с этим человеком, и я поинтересовался размером его гонораров. Он задумался, а потом сказал: «Я никогда не получал больше трех кусков за голову». И стал описывать свои подвиги, но внезапно, посмотрев на часы, прервал рассказ и заявил, что должен уходить. Я встал, чтобы пожать ему руку; при этом рубашка у меня на груди распахнулась, и мой собеседник увидел образок, подаренный мне чикагскими друзьями: на нем была изображена Мадонна; надпись под изображением гласила: «Our Lady of Mercy, pray for me»[58]. Мой собеседник поцеловал образок и ушел..
Наше пребывание на Сицилии закончилось; мы решили поехать в Рим, где я намеревался — помня о данном мне обещании — продлить в польском посольстве паспорт. Остановились в гостинице; я пошел в посольство.
— Мы должны запросить Варшаву, — сказали мне.
— Да ведь в Париже мне дали честное слово, что, когда понадобится, вы продлите паспорт.
— Подождите два дня.
Через два дня я опять явился в посольство; мне велели ждать.
— Я не могу ждать, — сказал я. — Моя итальянская виза истекает через два дня. В Италии мне больше задерживаться нельзя. А у меня есть только немецкая виза, и никакой другой уже не получить, потому что паспорт через несколько дней кончается.
— Поезжайте в Берлин и обратитесь в Польскую военную миссию. К тому времени ответ придет.
Я поехал в Берлин; человек, который меня принял, сказал, чтобы я немедленно возвращался в Варшаву.
— Почему? — спросил я. — На Запад я поехал на свои деньги, никаких официальных поручений не выполняю, стипендии не получал.
— Возвращайтесь в Варшаву.
— Вы всю жизнь учили меня, что мы, граждане социалистической страны, самые свободные люди на свете, — сказал я. — Почему американцу можно поехать в Европу и сидеть там сколько вздумается, а мне нельзя? Я от вас ничего не требую — кроме таких же прав, какие есть у американца или англичанина.
— Это следует понимать как отказ вернуться?
— Нет, — сказал я. — Но позвольте задать вам один вопрос. Если польский дипломат и член партии дает честное слово, ему можно верить?
— Да.
— Польский консул в Париже дал честное слово, что мой паспорт будет продлен. Этот консул — член партии.
— Вы возвращаетесь или нет?
— Вернусь, но только когда сам захочу.
— Даю вам два дня на размышления.
Через два дня мы встретились — на этот раз не в Польской военной миссии, а в кафе «Кемпински». Я заранее попросил Янека Роевского, который тогда еще не думал оставаться на Западе, пойти со мной и присутствовать при разговоре. Я сказал ему: «Ты знаешь, что обо мне будут писать, если я останусь. Расскажешь тем нескольким людям, которых мы оба любим, как все было на самом деле». Роевский согласился.
Мы пришли в кафе «Кемпински»; дипломат уже меня ждал. Я представил ему Янека.
— Свидетеля привели? — спросил он.
— Да, — ответил я. — Что решили в Варшаве?
— Надо возвращаться. Посидите две недельки в Варшаве и — обратно на Запад.
— А зачем нужно там сидеть две недели?
— Ходят слухи, что вы намерены остаться на Западе.
— Моей вины тут нет, — сказал я. — Не я распускаю слухи. Это вы написали, что я шпион. Это Богдан Чешко писал, что ему неохота об меня руки марать. Это Сокорский написал, что я предал польский народ.
— Вернетесь в Варшаву, покрутитесь немного в городе и снова уедете.
— А откуда мне знать, что так будет на самом деле? — спросил я.
— Даю вам честное слово.
— Это я уже слышал в Париже.
Туг Роевский, до сих пор в разговоре не участвовавший, взвился, побелев от ярости.
— Не верь ни единому слову, — сказал он. — Я был в России — я их знаю. Тебя сгноят. Не верь ни клятвам, ни обещаниям. Пусть продлят паспорт здесь — без этого не возвращайся.
Я встал.
— Не буду говорить вам «до свидания», — сказал я. — Мы больше никогда не увидимся.
Хотя, возможно, я ошибся и когда-нибудь мы увидимся. Беседовавший со мной человек был одним из лучших в Европе специалистов по похищению беглецов и переброске их на Восток; несколько месяцев назад он сам попросил политического убежища — «по мотивам нравственного характера». Политическое убежище он получил; и никто никогда не осудит его за тех несчастных, которых он послал на смерть; никто никогда не напомнит ему о людях, которые помногу лет провели за решеткой. И голодать он не будет, так как сможет сообщить немало полезного; еще и подзаработает на интервью для печати, после чего, вероятно, получит от какого-нибудь фонда какую-нибудь стипендию, чтобы съездить в Америку и собственными глазами убедиться, что Америка — не ад и не тюрьма, а прекрасная и могущественная страна; и, быть может, напишет книгу, в которой заявит, что ошибался — как ошибались полковник Святло и полковник Монат. И будет жить припеваючи, пока его имя не исчезнет с газетных полос; потом, когда его забудут новые покровители, о нем вспомнят бывшие коллеги; и так закончится карьера господина Тыкочинского.
В Германии — уже после того, как я попросил политического убежища и прошел всевозможные проверки, — мне пришлось нелегко. Не могу ничего сказать об этой стране; в свое время мне предлагали написать сценарий: два раза для кино и один раз для телевидения, — я отказывался. И о немцах ничего не могу сказать; в войну я их не боялся и после войны никогда не вспоминал, но мне стало по-настоящему страшно, когда я пробыл в Германии некоторое время и увидел, как они живут: спокойно, уютно и тихо. От одного немецкого таксиста я услыхал: «Американцы нас предали. В сорок пятом у нас еще оставалось много боеспособных дивизий; если б мы вместе пошли на Россию, всего этого бы сейчас не было». Я уехал из Германии, потому что она слишком напоминала мне Польшу; тут тоже никто ничего не знал. Среди людей, с которыми мне доводилось беседовать, попадались упитанные господа лет пятидесяти, разъезжавшие на роскошных «мерседесах»; во время войны они были мальчишками и, конечно, понятия не имели о том, что творили молодцы из СС. Немцам приказывали убивать, и они убивали; приказали жить спокойно, и они живут спокойно. Помню, один немецкий писатель сказал мне: «Бегите отсюда. Вы никогда ничего не напишете ни о Германии, ни о немцах; как и я ничего не напишу. Германия — тема для слесаря, а не для пишущего человека».
Некоторое время я жил в Мюнхене, где познакомился с Яном Новаком — директором польской службы радиостанции «Свободная Европа»; Новак показал мне циркуляр, предназначенный для внутрипартийного пользования. Вот что сказал обо мне Леон Кручковский: «Как мы видим, товарищи, недолог путь от первого шага в облаках <...> до последнего шага в болото империалистической разведки»[59]. Прочитав этот документ, я поехал в Берлин, отправился в Польскую военную миссию и попросил разрешения вернуться на родину. Разговаривавший со мной человек велел написать заявление, предупредив, что мне придется отвечать перед судом. Я написал и ушел.
Я сказал себе: Польша — это не Путрамент с Кручковским и им подобные. Польша — это все те люди, которые меня читали и которые в меня верили. Я вернусь и предстану перед судом как шпион; пускай доказывают, что я передал на Запад секретные материалы: шпион с пустыми руками — не шпион. Я сказал себе: вы имели смелость меня оплевать; вы имели смелость назвать меня агентом; вы лишили меня возможности жить в стране, где пишется лучше всего на свете; мои близкие стыдятся меня; что ж, берите меня и наказывайте. Я — псих и ни в чем не признаюсь, какие бы жестокие меры вы ни применяли; вы имели смелость меня обвинить, имейте же смелость меня засудить. Естественно, я понимал, что никто не верит в мое сотрудничество с враждебными Польше разведками; но если среди моих читателей найдется хотя бы один, который поверил, пусть прочтет эту книгу — она написана для него.
Но мне не дали въездной визы; я поехал в Израиль и решил ждать ответа там, поскольку вопрос о моем возвращении в очередной раз должен был рассматриваться в Варшаве. Я обивал пороги польского консульства на улице Алленби, где мне без конца повторяли, что ответ еще не пришел. В Израиле я тогда встречал много поляков еврейского происхождения, которые хотели вернуться на родину, но их туда не пускали. Коммунисты, признающие за собой право на ошибку, отказывали в таком праве людям, приехавшим на землю обетованную лишь затем, чтобы убедиться, что у них нет ничего общего с еврейством, с еврейскими обычаями и с государством Израиль. Эти люди уехали из Польши, когда по стране прокатилась волна антисемитизма; только в Израиле можно было укрыться от поляков. Эти люди, в основном уже пожилые, не могли вынести ни израильского климата, ни тяжелой работы, ни неприязненного отношения евреев, родившихся в Израиле; и они решили вернуться, но commies их не впустили; так они начали ненавидеть Польшу и все польское; и так поляков еврейского происхождения унизили еще раз и еще раз навлекли позор на Польшу; круг ненависти — благодаря commies — замкнулся; теперь уже навсегда.