Иржи Кратохвил - Бессмертная история, или Жизнь Сони Троцкой-Заммлер
Конечно же, я попробовала и то и другое, но сердце, уподобившись спятившей волчице, упорно кружило меня по извилистым тропинкам. Когда же миновал третий день, я впала в панику. Бегая по лесу, я звала Мартина. Но отвечало мне только жалобное эхо.
На пятый день я решила воспользоваться средством, которое приберегала на крайний случай. Я же отлично помнила наказ Роберта: никаких записок! Но ведь он наплевал на меня, так почему же я должна выполнять его просьбы?!
И я извлекла из рюкзака припасенные как раз на этот крайний случай четвертушки бумаги и принялась развешивать на деревьях записки: «Мартин, вернись! Роберт, верни, пожалуйста, Мартина!» И тут я вспомнила про пароль, о котором мы с Робертом договорились, и начала лепить к стволам свою половинку этого пароля (ответ на сообщение о единороге в саду): «И он грызет розы!»
Но когда я развесила десятки таких воззваний, а единорог так и не откликнулся, и не показал мне свой золотой рог, и не позвенел своим золотым копытом, то я ужасным образом выругалась и стала вешать листочки: «Я грызу розы! Грызу розы! Грызу розы!» И даже: «Я загрызу единорога!»
Я, господа, и по сей день уверена, что именно эта моя ярость стала причиной возвращения, причем такого, на которое я вовсе не рассчитывала.
53) Я хочу тебя, Млок!
24 сентября 1957 года. Весь день я провела в бесплодных поисках. И как раз когда я возвращалась на свою базу, к своей палатке, вдруг резко стемнело, точно огромное воронье крыло закрыло небосвод. Я продолжала путь во мраке и прикидывала, не лучше ли остановиться и переждать. По тому, как выглядело небо, похоже было, что в дороге меня застигнет или жуткий ливень, или страшная буря, которая заставит весь лес искриться, точно шерсть, по которой прошлись гребнем. Но едва я остановилась, как впереди вдруг показался свет. Я была в начале длинной лесной просеки, лесного коридора; поколебавшись недолго, я двинулась к свету.
Разумеется, это путешествие по лесному коридору мне что-то напомнило. И вы не поверите, но я очень долго не могла понять, почему просека кажется мне такой знакомой (беготня по лесу притупила мои разум и чувства), и поняла я это только тогда, когда свет в конце просеки приблизился настолько, что я различила полуоткрытые двери, ведущие в комнату с персидским ковром. Тут-то я и догадалась, к чему здесь все эти «гори-гори ясно», к чему именно я приближаюсь. На ковре, естественно, уже не валялись ни плюшевый медвежонок, ни флакон духов, вы же помните, что инженер Томаш Паржизек поднял их и положил на комод.
(Маленькое отступление, друзья мои. Вы тоже замечали, что трансцендентное упорно подбирается к людям и то и дело касается каждого из нас своими опытными и цепкими щупальцами? Когда-то давно, выскользнув из комнаты с ковром, оно схватило меня и так до сих пор и не отпускает. Интересно было бы узнать, это что, инертность? Или что-то другое? И может ли вообще трансцендентное проявлять склонность к инертности, а то и к лени?)
Когда в тот раз (в Подкарпатской Руси) мы попытались приблизиться к полуотворенным дверям, они внезапно исчезли, как мираж, оптический обман, лесная фата-моргана, которую можно видеть только в определенные моменты и под определенным углом. Поэтому я ожидала, что и теперь, стоит мне сделать еще несколько шагов, как комната погаснет и исчезнет. Однако в этот раз комната устояла, может, она присосалась к чему-то, может, еще что, но ей удалось не сгинуть. Подойдя к самым дверям, я замерла в растерянности, причины которой вам, я надеюсь, можно не объяснять, а потом решилась ступить внутрь.
Однако я тут же наткнулась на что-то такое, что преградило мне путь. Будто бы между половинками этих раскрытых дверей было стекло, будто бы вход в эту комнату был застеклен. Нет, погодите, неверно! На большом стекле всегда найдутся какие-нибудь потеки, пускай даже еле заметные, и на нем могут быть изъяны, которые способен отметить наш глаз, а эта плоскость была совершенно прозрачной, чистой, абсолютно невидимой, так что глазу было не за что зацепиться. И не только глазу. Я понимаю, что это трудно постичь, но, хотя она и преграждала путь, она была неосязаема.
Приложив ладони к этой неосязаемой, прозрачной и чистой плоскости, я смотрела внутрь, на персидский ковер. Какое-то время не происходило вообще ничего. Совершенная пустота. Не знаю, сколько я так простояла, прежде чем заметила некое шевеление в том месте, где ковер соприкасался со стеной. Создавалось впечатление, что то ли ковер уже не прилегает вплотную к стене, то ли там вообще больше нет никакой стены, а есть только пустота, выкрашенная краской, стена, нарисованная прямо в воздухе. И вот между этой стеной и полом начало что-то происходить.
Я не знаю, откуда они поднимались, но это были батюшка с матушкой.
Сначала над ковром вынырнули их головы, потом плечи, и вот я уже вижу, что они держатся за руки… мои Лев Троцкий и Гудрун Заммлер выходят откуда-то вместе, держась при этом за руки и улыбаясь мне! Они ступили на ковер и пошли в мою сторону (я тоже улыбалась) и замерли совсем рядом с той прозрачной, но непреодолимой субстанцией, что нас разъединяла.
(Давайте договоримся: эту невидимую, но очень прочную преграду непонятного происхождения мы станем называть стеклянной плоскостью. Теперь, когда я про нее все объяснила, слова не играют роли).
Я думаю, что поздоровалась с ними, и они тоже сказали какие-то приветственные слова, я видела, как шевелятся у них губы, но не слышала ни звука, слышала только, как в темном лесу у меня за спиной ветер перебирает кроны деревьев и как потрескивают иногда ветки.
А потом я всем телом приникла к стеклянной стене и принялась кричать, я широко открывала рот, но все было напрасно, и наконец батюшка подал мне знак замолчать. Он полез в нагрудный карман, порылся там, извлек блокнот, открыл его, прижал к стеклу и написал что-то, а потом вырвал из блокнота листок, повернул его ко мне и прижал к стеклянной стене на уровне моих глаз: «Мы разделены непроницаемой стеной, сквозь нее ничего не слышно. Но можно договориться с помощью записок».
Тогда я извлекла из рюкзака те четвертушки бумаги, на которых черкала послания единорогу, и написала: «Мама, папа, как же я вам рада! Надеюсь, что вы достигли вечного блаженства, но сейчас помогите мне отыскать моего Мартина!»
Батюшка сделал успокаивающий жест, написал что-то на следующем листочке из блокнота и прижал его к стеклу: «Начнем с того, что вечного блаженства не существует. Все совсем иначе. Но сейчас это неважно. Мы здесь для того, чтобы сообщить тебе, что с Мартином ничего плохого не случилось и случиться не может. С ним агент Роберт Лоуэлл, который обучает его своему ремеслу. По нашей информации, агент Лоуэлл — лучший после Джеймса Бонда».
Я в нетерпении махнула рукой и написала: «Где он? Где они?»
Матушка взяла у отца блокнот и карандаш и долго что-то писала, а потом хорошенько облизала страничку и приклеила ее на уровне моих глаз: «Не надо беспокоиться за Мартина. Агент Лоуэлл никакой не педофил, он настоящий джентльмен, он получил прекрасное воспитание. В свои двенадцать лет Мартин уже нуждается в отцовском авторитете и в ком-то, кем мог бы восхищаться. Не можешь же ты все время держать его взаперти, точно принцессу Буковинскую и Трансильванскую. Ты не выпустила бы его на дорогу, по которой ему надлежит идти. Наша несчастная измученная страна нуждается в храбрецах, истинных рыцарях духа, которые сразились бы с коммунистической гидрой!»
Я без раздумий ответила: «Мама, что ты несешь?! Да Мартин же еще ребенок! И неужели мало того, что я, отважная волчья партизанка, боролась с нацизмом? Ты и представить себе не можешь, что мне пришлось пережить с этими советскими оборотнями, что эти божьи создания со мной вытворяли!»
Но батюшка сердито мотнул головой, забрал у матушки свой блокнот и написал: «Любимая моя Сонечка, я понимаю, каково тебе сейчас. Но того, что ты боролась с нацизмом, мало. Помнишь ли ты еще, какие слова Николая Бердяева я тебе так часто цитировал?»
Я рассерженно прилепила свой ответ: «НАПЛЕВАТЬ МНЕ НА БЕРДЯЕВА!»
Матушка снова попросила у батюшки блокнот и написала: «Существует мужской мир, в который однажды уходят все мальчики, и мы, Сонечка, не в силах их удержать…»
Мелькали карандаши, и исписанные листочки падали наземь и громоздились по обе стороны стеклянной стены. Судьба Мартина занимала меня более всего, так что я даже толком не осознавала всей странности моей встречи с родителями, не думала о том, что на этом свете она больше никогда не повторится. И, как бывало обычно при волнующем всех разговоре (так издавна повелось в нашем доме, это началось еще до войны, еще до обеих войн), мы пользовались всеми тремя языками, перескакивали с одного на другой, латинские буквы на наших листочках сменялись русскими, мешались с матушкиными диалектными немецкими словечками, порхали твердые и мягкие знаки, и над чешскими фразами щебетали, точно ласточки на проводах, диакритические галочки и палочки.