Эдгар Доктороу - Всемирная Выставка
18
Конечно же, и я все время падал, но это другое дело. Я жил в самой непосредственной близости от мостовой, а перед домом я знал всю топографию крыльца, бетонного тротуара, а также всех трещин в тротуаре и сколов серых каменных плит поребрика. Моим лучшим другом теперь был Бертрам, который жил в одном квартале от нас, на авеню Морриса, и учился играть на кларнете. Он был маленьким и толстеньким. В наших играх верховодил я. Давай, понарошке, я — то. А ты, понарошке, — сё. Давай я скажу так, а ты сделаешь сяк. В кино как раз недавно шел сериал про Зорро, этакого одинокого воителя в черном и на черном коне, и в наших играх я был Зорро, а Бертрам воплощал какого-нибудь другого персонажа из фильма. Я был живее его, подвижнее и поэтому главней. В мусорном баке мы нашли какие-то рейки, и они нам служили шпагами. В наших дуэлях Бертрам представлял собой сразу множество солдат или даже целые подразделения, и, пока я не заколю одного и не полюбуюсь его падением, другой никак не мог выскочить и на меня наброситься. Я вспрыгивал на крыльцо, я пробегал по кирпичной завалинке и соскакивал на землю. Я падал и фехтовал с Бертрамом, лежа на спине. Он пританцовывал вокруг. Наша игра была одним нескончаемым сериалом, который уводил нас в переулок и на задний двор. Здесь, в качестве Зорро, я бесстрашно карабкался по каменной с цементными заплатами стене, отделявшей наш двор от территории доходного дома по ту сторону. По верху стены шел гнилой деревянный заборчик, он шатался и здорово затруднял перелезание. Цемент был в трещинах и осыпался. В дырах жили сообщества рыжих муравьев. Моему другу толком освоить эту стену никак не удавалось. Я бегал поверху, вдоль небезопасного подобия поручней, а он за мной понизу, во дворе. Он преданно пыхтел и сопел. Никак ему не победить было в этих стычках, потому что я всегда был Зорро. Снова и снова он падал мертвым. Подчас, сделав удачный выпад, он касался меня концом своей шпаги и кричал — есть! есть! — но я всегда уверял, что это только так, царапина, даже если он со всей силы ткнул меня шпагой под ребро. Он пытался возражать, но я поднимал шпагу и, весело смеясь, начинал прыгать вокруг него, поддразнивать, снова втягивая его в дуэль. Он принимался за мной гоняться, и все начиналось сызнова. Вообще-то, это была не игра. Жизнь вокруг не ценилась ни в грош. Все воевали. Лилась кровь. На карту ставилась честь и справедливость. Мы упражнялись в этом час за часом. Наша изобретательность не знала пределов. Я говорил ему, что сказать, потом сам отвечал. Сцены из фильмов мы по ходу меняли, когда я выдумывал что-нибудь получше. Грязь и труха осыпающегося камня липли к ладоням. От усердия у нас разгорались глаза, пылали щеки. Раз или два в день Бертрам плакал настоящими слезами, да и я бывал к ним близок. Наконец все это завершалось унынием и усталостью, когда кого-нибудь из нас звала мать и сумерки пробегали ознобом по нашим вспотевшим спинам; тут мы выкидывали из карманов все, что насобирали в суматохе дня, — куски бельевой веревки, острые осколки камня, пустые пачки от сигарет, палочки от мороженого — и отправлялись по домам.
На следующий день, после того как закончились занятия в школе, нам с Бертрамом представилась возможность посвятить нашим битвам все время с утра до вечера. Но потом мать увезла его на все лето на дачу в Катскильские горы. Дональд уехал подрабатывать в отель «Парамаунт». Отец целый день и чуть не весь вечер возился на работе, и в результате мы с матерью почти все время проводили вдвоем. Я еще помнил, как в нашем доме когда-то было людно, кто-то приходил, что-то происходило. Теперь же мы сидели одни и довольно-таки ощутимо скучали.
Мать садилась у солнечного окна в гостиной и глядела на улицу. Я понимал, что вовсе ей не по душе это занятие. Но ничего не поделаешь. Сидела, положив локти на подоконник. То выпьет чашку кофе, то чая. Ко мне она не очень придиралась. Разрешала гулять после ужина. Вовремя загнать меня спать теперь не было для нее самоцелью — может быть, потому, что мне утром не надо было в школу и я мог спать допоздна, а может, ее одолевали какие-то другие заботы. Я не преминул воспользоваться ситуацией. Стал слушать радио, причем программы, о которых в учебном году даже помыслить не мог: начинавшуюся в десять вечера детективную постановку по сценариям Нормана Шварцкопфа под названием «Бандоломы», «Мюзик-холл Крафта» с Бингом Кросби и Бобом Бэрнсом и даже «Голливудские сплетни Джима Фидлера» в пол-одиннадцатого. Если учесть, что все это я получил вдобавок к привычным уже передачам, слушать которые мне разрешили после длительных и трудных переговоров: «С открытыми картами» — это раз, «Час Чейза и Сэндберна», где выступал Чарли Маккарти, — это два, «Ералаш» с Руди Вэлли, потом, естественно, «Сыщик Шершень», конечно же, слушал я и Джека Бенни, и Эдди Кантора, Мистера Кина («По следам без вести пропавших»), Хорейса Хейдта с его «Музыкальными рыцарями» да плюс еще приключенческие дневные передачи; в общем, насчет радио мой режим был весьма нестесненным. День-деньской слушая приемник, я, разумеется, уставал, хотя то была чисто нервная усталость, мне не хватало настоящей физической разрядки, а в результате руки-ноги ломило и в голове стоял гул. Кровать ночью превращалась в чистейшее проклятие, подушка то и дело становилась жаркой и липкой, сколько бы я ни взбивал ее и как бы ни переворачивал прохладной стороной к себе. В голове вертелись фразы и целые куски передач. Я сосредоточивался на многосерийных, которые шли из вечера в вечер. Думал над тем, как это получается — изображать так похоже стук копыт мчащейся галопом лошади, вой и грохот воздушного боя, треск ломающейся табуретки, которой кто-то кого-то огрел по башке, скрип канатов у портового причала в загадочном восточном городке и тому подобное. Но чаще я обдумывал передачи скорее с точки зрения географии, которой меня здорово обучили; при том, что места действия постановок были намечены едва-едва и о них сообщалось то в двух-трех словах пояснения, то проскальзывало что-то в авторской ремарке, то скупым намеком мелькал какой-нибудь звуковой эффект, для меня все, что касалось географии, блистало самыми красочными деталями. Вот Запад, вот глубокое и необъятное небо для полетов, вот Восток, вот Европа, и между ними опасные морские просторы. Иногда я воображал, будто подушка у меня под головой — это один из тех злодеев, что населяют экзотические страны, сумевший каким-то образом пробраться в Бронкс. Я вступал с ним в рукопашную, лупил его, при этом должным образом пыхтел и хрюкал; подчас дело шло к его победе, но из последних сил я кидал его через себя в воздух, и в падении его настигал мой неотразимый и решающий удар.
Как ни странно, в те редкие вечера, когда отец бывал дома, вновь утверждалось некое подобие дисциплины. Большинство постановок он считал жуткой мурой. «Ты бы лучше книжку почитал», — ворчливо ронял он, хотя прекрасно знал, что книги я читаю непрестанно. Сам он слушал международных обозревателей — например, Кальтенборна, и я не мог взять в толк, зачем он это делает, если они его так раздражают. Когда говорившееся становилось совсем уж непереносимым, он в ярости выключал радио, но в следующий раз непременно снова включал и выискивал в эфире очередной международный обзор.
Единственной программой, устраивавшей всю семью, была «Спрашивайте — отвечаем» — радиовикторина, где вопросы задавали по-настоящему трудные, а знатоки, приглашенные отвечать на них, собирались действительно знающие. Главное удовольствие от слушания этого шоу было в том, что, когда слышишь вопрос, кажется, что никто, ну никто не может знать на него ответ, и тут же кто-нибудь из знатоков залпом выдавал все как по писаному, причем в его устах объяснение казалось совсем простым. Каждый из них обладал знаниями в своей области, на которую осведомленность остальных не распространялась, а собранных вместе их было трудновато сбить с толку. Тот, кому это удавалось, то есть если присланный им вопрос ставил-таки знатоков в тупик, удостаивался премии в виде многотомной «Британской энциклопедии». Слушать эту программу мы усаживались все вместе. Подчас, когда темой становилась музыка, политика или история, отец угадывал ответ быстрее знатоков.
Я очень любил, когда мы втроем что-нибудь делали вместе. Однако если отец с матерью перед этим ссорились, то наш совместный поход куда-нибудь или какое-нибудь совместное дело оказывалось всего лишь тем, что они называли перемирием. Хмурые и сердитые, они не разговаривали друг с другом, а я приставал то к одному, то к другой поочередно, пока не заставлю их собраться и выйти из дому, причем отец делал вид, что потворствует желанию матери, а мать — что уступает отцу. На самом же деле все затевал я. И в результате мы шли в кино. В жаркий вечер посидеть в кино, где воздух охлаждается, бывало просто необходимо. Мне даже все равно было, что там шел за фильм, потому что матери нравились любовные мелодрамы и мюзиклы, а отцу — то, что называется серьезным кино. На экране пели друг перед другом Жанетта Макдональд и Нельсон Эдди, а я просто сидел и тихо радовался прохладе, а также тому, что в темноте по обе стороны от меня сидели мои родители и — кто знает? — может, они на обратном пути начнут друг с другом разговаривать. Чаще всего так и получалось, но иногда даже такой совместный выход из дому оказывался бесполезным: во время сеанса мать радостно смеялась, это я сам слышал, но, выйдя на улицу, разговаривать с отцом по-прежнему не желала. Иногда отец во время фильма засыпал, иногда в нетерпении выходил ненадолго из зала. Когда ему хотелось выпить лимонаду или выкурить сигару, он умел выйти из кинотеатра, а потом вернуться, причем второй раз билет не покупал. Так испытывать судьбу я не стал бы даже пытаться.