Юрий Полухин - Улица Грановского, 2
– Да ведь мы не машины! Наша память – живая, в ней кроме фактов – эмоции, любовь, ненависть.
– Вот про то и толкую я! – он торжествующе поднял руку. – Не надо воли давать чувствам всяким. Высшая добродетель – умеренность.
Спор возвращался на круги своя. Черт меня дернул ввязаться в него: лучше ничего не спрашивать, не перебивать Аргунова, пусть бы и излагал факты – большего мне не нужно. Я спросил как мог мягче:
– Но Панин-то тут при чем, Анисим Петрович?
– А при том! Ничего вы, значит, не поняли. – Старик помолчал и добавил устало: – Уж очень въедливый он был, Панин…
Я взглянул на часы.
– Засиделись мы… Замучил я вас, Анисим Петрович?
– Второпях-то слепых рожают! – желчно ответил он. Невозможно было угадать, каким настроением у него аукнется самый невинный вопрос. Аргунов прислушался к чьим-то тяжелым шагам под окном и сказал, уже печально: – Не дождешься ее. Будем сами укладываться.
Он постелил мне на своей тахте в той комнате, где мы сидели, а сам лег на раскладушке в соседней, у дочери.
Я уже задремал, когда вернулась Дина. Слабый свет мерцал на известково-белых стенах, и в нем со сна мне показалось: мальчонка-старик на рисунке Корсакова двигается, выхватывая по-воровски быстрыми движеньями что-то из комнаты и мгновенно прячась в желтом фоне портрета.
Дина запуталась в занавеске дверного проема и чертыхнулась тихо.
– Опять у Лешки была? – спросил Аргунов.
– Не все ли равно, у кого?
Они говорили шепотом, но мне все слышно было.
– Ох, дочка, доченька-а! – протянул он, печалясь. – Что ты мечешься! Что ты меня-то маешь? Я же все сделал для тебя, что мог. Все дал!
– Того, что надо, не дашь.
– А что тебе нужно? Что?
– Спи, отец… Если б я знала.
– У этого кобеля, что ль, узнаешь, Дина?
– Так ведь ты и мне собачье имя дал, должна я его оправдывать?
– На все меняться? Ну для тебя ли такое?
– Коплю информацию. Главное – копить информацию. Ты знаешь, когда я своим пользуюсь, а когда чужое беру? – она отвечала лениво. Видно, не первый раз у них шла этакая перебранка, она странным образом продолжила и наш с Анисимом Петровичем спор. – Вот я и коплю.
– Ну зачем ты ко мне так жестока? – он не возмутился: просил.
– Не к тебе: к себе.
Мне неловко было слушать их, и я нарочито громко чиркнул в темноте спичкой, закурил. Они замолчали.
Теперь лишь неясные шорохи бродили по дому, отшатываясь от белых стен. Потоми они смолкли. Сна не было. Занавеска вдруг откинулась, вошла Дина, в давешнем халатике, ярком даже ночью, спросила грубовато:
– А вы что не спите? – она была уверена, что не сплю.
– Зря вы так со стариком… Он добрый у вас.
Она остановилась у окна. Спина ссутулилась.
– Добрый. А нудный.
– За что вам имя свое не нравится?
– А вы знаете, как оно целиком-то звучит? – спросила она с обидой, совсем детской, и произнесла по слогам: – Ди-нэ-ра! А значит: Дитя Новой Эры.
Я рассмеялся невольно.
– Вот-вот! И все смеются!.. У него же не) все дома.
Нафаршировали его высокими словами, как кабачок кашей. Он в ней ложку повернуть не может, чтоб коленки не замарать. А мне – расхлебывай! – она повысила голос.
– Мы отца разбудим, Дина.
– А-а, он уж, если заснет, как топор.
– Имя-то – еще не трагедия… Почему вы с мужем разошлись?
– Куркуль он. И семья у него куркулистая. Он здесь жил, а к мамаше его мы в гости ездили. – Она рассказывала, не поворачиваясь ко мне, нехотя. – Больше двух дней я там никогда не выдерживала. Мамаша – зав фермой. И вот тащит оттуда чего ни попадя: брюкву, молоко, сено, зерно, комбикорм. А потом – торгует. Не могла я это молоко пить!.. И потом весь гарнитур его на улицу выбросила: диван-кровать, под бархат обшитый, кресла, шкаф – все сама выволокла.
Кричу: «Забирай свои шмутки ворованные, так твою так!»
Вся улица сбежалась: спектакль.
– Долго он здесь жил?
– Три года.
Мне показалось это невероятно долгим – три года! – и я спросил:
– Значит, три-то года можно было на ворованном диване спать?
– Слушай! И ты мне морали читать? – она вдруг перешла на «ты». – Я же могу и тебя в окошко выкинуть, хочешь? Ты еще меня не знаешь! Я… я стойку на руках могу сделать, хочешь? – у нее голос дрожал от обиды.
– Да успокойтесь вы, Дина. Что вы?
– Думаешь, пьяная, да? – она уже не могла остановиться. – Вот! Смотри!
– она, и правда, мгновенно встала на руки, просверкнув мимо окна длинными голыми ногами, и так, на руках стоя, хрипло спросила: – Видишь?
– Дина! Да вы что?.. Вот попал я в семейку!
Но видно, ей нужна была такая разрядка. Уже на ногах стоя, чуть задохнувшись, но совершенно спокойная, она проговорила:
– Ты еще меня не знаешь. – И подошла к тахте, вдруг легла на нее спиной, рядом со мною, приказала: – Подвинься-ко!.. Устала я.
Я посунулся к самой стене и ждал, что будет дальше. Помолчав, Дина сказала насмешливо:
– Если с кем вместе живешь, только и делаешь, что вот так к стенке жмешься. Вот и я… ну все в себе в пружинку стиснула.
Опять замолчала, надолго. Бродили по комнате белые эти тени. Лица ее мне не было видно. Спросил:
– И что же?
– Он шофером был. На грузовике. Попивать начал.
Я сперва за него боялась: в ночь рейсы, мало ли что!..
А потом дружки его, которые ко мне же липли – они все ко мне липли, – донесли: он, как поддаст, вовсе не в рейс едет, а тут… к лахудре одной. Проверила: так оно и есть. Ну и уж сорвалась пружинка-то.
– Жалеешь?
Она не ответила, только шмыгнула носом виновато.
Плачет?.. Я обнял ее, она не двинулась, а только попросила неожиданно низким голосом:
– Не надо. Ну что ты, баб, что ль, не знал? Или я – мужиков?.. Раз уж сразу, в баньке-то, не захотел – я видела, – не надо. Не стоит меня жалеть, я жилистая.
Я все же не убрал руку, и она повысила голос:
– Дай хоть раз по-человечески полежать, ну? – и легла посвободней, я убрал руку. – Вот так… Я чую, с тобой этак можно… Ты зачем к отцу-то?
Я тоже лег на спину. Рассказал. Она слушала молча.
В окне совсем рассвело. Корсаковский мальчишка опять застыл недвижно, в этом своем немощно-старческом, но и затаенно-зверином напряжении.
– Господи! – произнесла Дина совсем по-бабьи. – Что только жизнь с людьми не делает!.. Пойду я спать, ладно?
Я промолчал. Она приподнялась на локте и, склонившись, стала целовать меня в лоб, глаза, щеку. Губы у нее были тихие, сухие. Целовала и говорила:
– Спасибо тебе! Спасибо, миленький!..
– Да за что?
Не ответив, она улыбнулась и, выскользнув из-под моей руки, за ней потянувшейся, убежала в свою комнату.
Утренний синий свет не спеша разливался по потолку, стенам, половицам… Кажется, я все-таки задремал.
Во всяком случае, не слышал, когда Дина ушла из дома.
И больше уже я ее не увидел. До вечера мы просидели с Анисимом Петровичем вдвоем.
Экскаваторы своим ходом загнать в горы не удалось: на узких дорогах неуклюжие машины никак не вписывались в повороты, зависали над пропастями. Тогда-то и решил Токарев развалить станины их автогеном надвое, и так, по частям, взгромоздив на специально смонтированные автоплатформы, только через две недели экскаваторы доставили на стройку.
А тут швом грубым, но крепким разрезанные железа сварили, опять – в целое, и поставили экскаваторы в карьеры. Но – два из трех. Как мне и Ронкин рассказывал, на третий, допотопной иностранной марки, паровой, – должно быть, еще времен первой пятилетки, – никак не могли подобрать знающего машиниста.
Вот тогда-то и выманил Штапов компрометирующее Токарева письмо у экскаваторщиков Сидорова и Щетинина: они – и специалисты, и присутствовали при всем при том с самого начала и до конца, перегоняя экскаваторы вместе с Ронкиным, а главное, письмо их – как бы глас народа, к которому не прислушаться вроде бы нельзя. Дескать, подумаешь, неодолимая трудность подыскать на старую колымагу машиниста. Явно, не в том причина. Явно, что-то такое заведомо не так разрезали, сварили.
Сидоров, Щетинин, Ронкин действительно две недели не отлучались от экскаваторов ни на час. И всего хлебнули: и бессонных ночей, и изнурительного труда под обжигающим солнцем, и смертельного риска…
Но как это бывает в жизни, смерть в эти дни настигла не того, кто заведомо ходил рядом с ней, а человека тихого, пережившего немецкую оккупацию и теперь стерегущегося всего и вся, – то была жена Ронкина.
Она болела диабетом и родила недавно сына, вопреки запретам врачей. Ослабела – очень. Но уже ходила и наверняка встала бы на ноги совсем, если бы наладиться ей с диетой, если бы можно было каждый день доставать для нее свежие овощи, молоко, не порошковое, нормальное молоко, не маргарин, а масло, творог, немного мяса, не солонины только, – пустяки, в сущности. Не надо было никаких особенных разносолов.
Но поселок гэсовцев был временный: палаточный городок. В те годы строительство хоть сколько-нибудь доброго жилья для самих строителей считалось роскошью недопустимой. И магазин в этом таборе был сбит из обрезков теса – покосившаяся халабуда, в которую, если б и было что, не завезешь ничего путного.