Дмитрий Липскеров - Пространство Готлиба
– Что же это может обозначать? – спросила я вслух.
Горький взял карандаш и написал на обрывке газеты два слова.
– Эль Калем, – прочитала я.
Словосочетание показалось мне знакомым, но я не могла вспомнить, что оно обозначает и где я его встречала раньше.
– А что такое Эль Калем? – поинтересовалась я, но Горький не изволил отвечать и лежал на моих коленях, свесив к полу длинные пальцы.
Утомился, – решила я, разглядывая дряблую конечность.
По всей ее длине, от плеча к ладони, бежали мурашки, бледными пупырышками по синюшной коже.
Ему холодно! – догадалась я. – На улице в самом разгаре зима!
Я подкатилась к платяному шкафу и достала из него шерстяной свитер, принадлежавший некогда моему возлюбленному Бутиеро. На мгновение я уткнулась в ткань носом и вдохнула глубоко запах, в котором уже не было ни испанской горячности, ни терпкости греческого моря. Грустно улыбаясь, слегка вспоминая прошлое, я отпорола у свитера правый рукав, просунула в него замерзшую руку и завязала лишнюю ткань на уровне плеча веревочкой.
Согревшись, Горький немного оживился и в знак благодарности погладил мое колено.
– В чем же ваша польза? – спросила я. – Разгадывать кроссворды? Или вы что-то еще умеете делать?
Рука продолжала меня гладить, а я размышляла.
– Скорее всего вам по силам заполнять квитанции по оплате квартиры и коммунальных услуг. Я очень не люблю этого делать, а потому, если вы возьмете на себя сей труд, признательности моей не будет границ. Я подарю вам варежку и буду массировать ваши пальцы. У вас ведь, должно быть, артрит и суставы вечерами жутко болят! У моего отца так же было перед смертью. Он ужасно страдал, когда сочинял свои гитары.
Чем дальше я говорила, тем активнее Горький гладил мое колено. Вероятно, ему пришлись по душе мои обещания, и тем самым он выражал благодарность.
– Я вас не буду заставлять готовить мне обеды и убираться в кухне! – продолжала я. – Это удел Лучшего Друга! Если вы что-нибудь захотите, то напишите мне на листке бумаги.
Я подъехала к столу, вытащила из ящика пачку бумаги и положила сверху ручку.
– Располагайте, пожалуйста, моими письменными принадлежностями без стеснений!
Горький перелез с моих колен на стол и улегся на бумагу, с удовольствием щупая ее, белую и чистую. Затем он взял ручку и начертил слово.
"Папиросы", – прочитала я и ойкнула от неожиданности.
– Зачем вам папиросы?! Ведь вы совершенно не сможете курить!
Горький настойчиво постучал ногтем по начертанному и дописал еще одно слово: "спички"!
– У вас же нет рта! – удивлялась я. – И не существует легких! Куда же вы будете втягивать дым, позвольте спросить?
Квадратным ногтем указательного пальца рука подчеркнула слово "папиросы", оставляя под ним глубокую, с разрывами линию.
Он сердится, – поняла я. – Показывает характер. – И сказала:
– Будут вам папиросы. Только курить будете на кухне!
Горький взмахнул ладонью, как будто обещая выполнить мое условие.
– А теперь, – я сдернула с Лучшего Друга полотенце, – теперь я хочу кофе! И непременно, чтобы дважды взошел!
Лучший Друг выбрался из-под своего полотенца и было рванулся по своему обыкновению в кухню, но тут на его пути, сжимая в пальцах ручку, предстала рука Горького. Лучший Друг затормозил отчаянно, чудом не свалившись со стола, и, замерев зайцем, постоял недвижимо несколько мгновений, а потом, приблизившись к незнакомцу вплотную, дотронулся до того указательным пальцем. На это прикосновение Горький ответил совершеннейшим равнодушием, не шелохнувшись навстречу, продолжая возлежать на кипе писчей бумаги. Так обычно реагируют сердитые старики на жизнерадостных подростков, когда те брызжут энергией в нос остывающих предков.
– Кофе! – настойчиво напомнила я.
Лучший Друг, казалось, не слышал меня, а поглощенный интересом к новичку, ощупывал того все более наглым образом. Осмелев, он даже взобрался на дряблую руку верхом и покорябал плоть ногтем, как бы проверяя, из чего сделан незнакомец.
Но и на это малоприятное действие Горький никак не прореагировал, все более походя на любящего дедушку, стоически сносящего все издевательства внука.
Лучший Друг, распоясавшись окончательно, взял со стола иглу, которой я пыталась оживить дряблую руку, и движением шпажиста воткнул острие прямо в третью фалангу безымянного пальца старика. От боли Горький взметнулся над столом на целый аршин, закрутился волчком по столу, как ушибленная собака, а затем затих, шевеля пальцами, словно водорослями.
Лучший Друг, вначале испуганно отскочивший, а теперь ободренный безобидностью незнакомца, вновь подобрался вплотную, желая повторить укол бравого шпажиста. Но этого делать не стоило. Горький среагировал мгновенно. Ладонь его раскрылась во всю ширь лопаты и, размахнувшись от плеча, огрела Лучшего Друга кузнечным молотом. Незадачливый шпажист слетел со стола как бумеранг и, ударившись о колесо моей коляски, отлетел в угол комнаты. Там он задрожал всей своей поверхностью, в конвульсиях затряслись его пальцы, и я подумала, что настала последняя минута Лучшего Друга.
Я вся напряглась от этой картины. Мне вдруг стало так жаль потерять Лучшего Друга, что я, крутанув колесами, подъехала в угол и подняла трясущуюся руку с пола. Она безусловно была повреждена. Это я поняла сразу, как только дотронулась до ее кисти. У меня не было сомнений, что лучевая кость переломилась, к счастью не пропоров своим осколком кожу. Но тем не менее сломанная кость сместилась, искривляя ладонь и не давая пальцам свободно двигаться.
– Ах ты бедный! – воскликнула я.
Рука Горького, ничуть не обеспокоенная происшедшим, по-прежнему лежала на столе, но теперь лениво складывала из чистого листа бумаги самолетик.
– Потерпи мгновение! – подбодрила я Лучшего Друга. – Я тебе сейчас помогу!
Прижав сломанную конечность к груди, я судорожно принялась вспоминать институтские занятия, особенно раздел "Оказание первой помощи при закрытых переломах".
Самое ужасное, что никакой другой помощи Лучшему Другу я оказать не смогу. Первая помощь окажется последней. Не понесу же я руку в больницу, где ей сделают рентген и профессионально обмажут гипсом! Так что Лучшему Другу оставалось надеяться лишь на то, что когда-то приобретенных мною навыков будет достаточно и вся операция пройдет в наилучшем виде.
Я взяла бессильно обвисшую руку за кисть и большими пальцами стала вправлять сместившуюся кость.
– Потерпи! – приговаривала я. – Потерпи, пожалуйста!
От этой процедуры рука стала горячей, как грелка, наполненная кипятком. Лучший Друг трясся, но терпел героем.
– Бедный мой! Несчастный!..
Вправив кость, я достала два фанерных листа, которыми прокладывала пироги, чтобы те не развалились в дороге, и, отпилив от них ножом нужные куски, приложила импровизированный лангет к поврежденной кости. Вслед за этим я обмотала все сооружение двумя бинтами и туго затянула напоследок узлом.
– Вот и все, – сказала я, утерев со лба пот. – Теперь будем надеяться, что срастется!
Я положила несчастного Лучшего Друга на пол, и он медленно, едва передвигая пальцами, пополз в сторону, а потом забрался под батарею – отлеживаться в тепле.
Взлетел с письменного стола самолетик, и были нарисованы на его крыльях пятиконечные звезды. Сделав в воздухе несколько головокружительных зигзагов, бумажная конструкция вылетела в форточку и слилась своей белизной с зимним ландшафтом.
– Как называется человек, сделавший гадость? – спросила я руку Горького.
"Сволочь", – начертала она на бумаге не задумываясь.
– Я бы не была столь категорична, но то, что вы сделали с Лучшим Другом, поступок совершенно некрасивый!
На мое моралите Горький поднял со стола лист бумаги, на котором было написано: "Папиросы и спички!"
– Завтра, – пообещала я. – Попрошу Соню, и она принесет вам папиросы!
Рука вновь взялась за ручку и написала: "Дайте тогда спички!"
Я подумала, зачем ему спички, когда нечего прикуривать, но спрашивать об этом не стала, а, прокатившись на кухню, принесла Горькому хозяйственный коробок, который он тут же приспособил рядом с серебряным подсвечником, единственной вещью, оставшейся на память от герцогини Мравской, моей бедной матери.
Ночью я проснулась от какого-то шебуршания. В комнате, над письменным столом, пуская по потолку черные тени, дрожал свечной огонек.
Стараясь не издавать звуков, я приподнялась в кровати и осторожно посмотрела на происходящее.
Рука Горького, закутанная в черный рукав и вооруженная ручкой, в бешеном темпе покрывала чернильной вязью строчек один лист бумаги за другим. Листы заполнялись столь быстро, что за те три-четыре минуты, что я, вытягивая шею, наблюдала за работой, в стопку с исписанными страницами легли еще несколько…
Следующим утром я обнаружила на своем письменном столе толстенную рукопись под названием "Отчаяние", которую прочитала в последующие два дня…