Остин Райт - Тони и Сьюзен
Они повернули на дорогу в гору, съехали с другой стороны, и у поворота Джордж остановился на обочине рядом с трейлером.
— Еще что, — сказал Рэй.
— Не желаешь заглянуть? — спросил Андес.
— Зачем это?
— Давай просто глянем.
Они пошли все вместе, Тони приотстал, — непредвиденное потрясение. Полицейский Джордж держал Рэя под руку, а Бобби Андес достал ключ и отпер дверь. Тони в страхе. Сейчас он увидит это место, столько раз виденное в воображении, но он не подготовлен, заходить ли ему? Бобби Андес включил внутри свет, свет вовлек его туда. Стены, на которых ему представлялся такой же ситец, из которого была занавеска на окне, — голые и серые. Маленькая кухонная плитка у двери, кровать с латунными столбиками, где, видимо, и нашлись отпечатки, мусорный ящик, полный газет.
— Полагаю, насиловали на кровати, — сказал Андес.
— Я никого никогда не насиловал.
— Да ладно, Рэй, у нас твое досье.
— Да черт, обвинение сняли. Я никого никогда не насиловал.
Тони встал у кровати перед Рэем. Он удивился, что она такая маленькая — как раскладушка со столбиками. И Рэй оказался чуточку ниже его.
— Я хочу знать, Рэй, — сказал он. — Все в точности, что вы с ними сделали. — Он удивился напору своих слов, словно в нем нарастало давление пара.
— Слушай, тебе придется кого другого спросить.
— Я хочу знать, что они говорили. Я хочу знать, что говорила Лора и что говорила Хелен. Кроме тебя, мне спросить некого.
Он глядел в упор в лицо Рэя: кровяные глаза, зубы не по размеру, ироническая ухмылка. Ну слушай, это у нас с ними личное. Ты где-то гулял. Раз тебе ума не хватило дойти сюда из леса. Не твое это дело вообще.
— Я хочу знать, как вы их убили. Я хочу знать, понимали ли они, что с ними будет. Я хочу знать, черт возьми.
Не-е, не надо тебе, слушай, такому-то, как ты, воспитанному на эдаком неприятии насилия и рукоприкладства. Вывернет еще наружу.
— Что им пришлось вытерпеть, Рэй. Я хочу знать, было ли им больно. Я хочу знать, что они чувствовали.
Нечего тебе это знать, сам ведь знаешь, что нечего.
— Отвечай, ублюдок.
— Мистер, вы не в своем уме, — сказал Рэй Маркус.
Голос, говоривший «мистер». Да бля, малый, не на что тебе жалиться. Я думал, ты с ними всё.
Глаза подхватили. Я тебе говорил, что она тебя зовет. Если б ты вышел, когда мы звали. Раз ты не можешь за них вступиться как надо. Черт, я думал, что одолжение тебе делаю.
Лицо было прямо перед ним, твердый подбородочек как бейсбольный мяч с прорехой, кривые зубы, плотоядный взгляд. И быстрая мысль; если бы он мог, да, он может, врасплох, чтобы не успели остановить, со всей силы, и вот. Бобби Андес сгреб Тони за руки и оттянул.
— Ну-ка, ну-ка.
Джордж убрал пистолет, потом нагнулся к Рэю, валявшемуся на полу рядом с плиткой. На лице Рэя была кровь, рот расквашен. Секунда. Потом Рэй взметнулся с пола, и Джордж ухватил его руки, заломил ему за спину, прогнул его, а Бобби Андес встал посередине. Наручники, быстро. Рэй с рукой у рта, все вокруг в крови.
Он орал Тони:
— Я тея зауу.
— Что он говорит?
— Он говорит, что засудит вас. Не волнуйтесь. В ближайшее время он никого судить не будет.
— Я ва вех зауу!
— Неразумно, Рэй. Видишь, что бывает за попытку к бегству.
— Эству? У, мля.
Рэй сцеплен наручниками с Джорджем; Андес потрепал его по плечу:
— Ничего страшного, Рэй, мы тебе стоматолога обеспечим. Захватишь его зуб, Джордж? — Он дал Рэю платок.
Они вернулись к машине.
— Теперь я поведу, — сказал Андес.
Джордж и Рэй, скованные наручниками, сели сзади, Тони — как раньше, впереди. Бобби Андес посмотрел на него, его глаза блестели.
— Неплохо, — сказал он. — Я не знал, что вы так можете.
Тони Гастингс, не помнивший, чтобы прежде кого-нибудь бил, чувствовал себя бесподобно. Лихо и празднично, его праведный гнев был утолен.
Сьюзен Морроу вмазывает кулаком в лицо Рэя Маркуса и опрокидывает его к плитке. Получай.
Она кладет рукопись. Пора прерваться на ночь, хотя останавливаться сейчас — смерти подобно. Еще один болезненный перебой наподобие развода, обусловленный неувязкой между законами чтения и законами жизни. Нельзя читать всю ночь, если на тебе такая ответственность, как на Сьюзен. А если все равно придется прерываться, не дочитав, то можно и здесь.
Пока она читала, Дороти и ее друг Артур вернулись со своего свидания, — примерные, вовремя. С тех пор они смотрят телевизор. Наверху за запертой дверью по-прежнему звучит Вагнер, Тристан уравнивает любовь и смерть.
Она идет в ванную с праздничным чувством от того, что врезала Рэю, тут у нее какой-то свой резон, возможно, иной, чем у Тони. Что она недавно имела в виду под «наслаждением добрым гневом»? На кого же она гневается? Ни на кого? Сьюзен, которая любит всех, ее душа открыта каждому.
И тут она вспоминает: мы переезжаем в Вашингтон. Так ли? Этот вопрос был запрятан, обмотан шелком чтения, окуклился, как гусеница в коконе. Недолго осталось ждать, прежде чем он возникнет вновь, и тогда ей придется об этом думать.
Следует ли ей сказать Дороти и Артуру, чтобы прекращали? Она усмиряет побуждение театрально выговорить им за то, что они губят свою юность перед телевизором. Телевидение, отъезд в Вашингтон и зуботычина Рэю смешались в ее голове, как если бы она хотела разбить именно телевизор. Поэтому она воображает космического пришельца, который спрашивает, в чем разница между Дороти, глазеющей в телевизор, и ею, глазеющей в книгу. Ее питомцы Марта и Джефри недоумевают — встала как вкопанная. Она хочет, чтобы ей не нужно было снова и снова доказывать, что только способность читать и делает ее цивилизованным человеком.
Интерлюдия вторая
1
Проснись. Свет, пустой квадрат, люк захлопывается, отсекая отступивший ночной рассудок. Безмысленный пробел — и другой рассудок, ясный и поверхностный, приветствует ее временными данными: доброе утро, Сьюзен, сейчас такой-то день недели, такое-то время суток, одевайся и принимайся за намеченные на сегодня дела.
Этот рассудок полностью предан порядку и режиму. Но все же отходящий мир еще какое-то время слепит ее, подобно морозному рисунку на окне, в котором соединено все — Эдвард, Тони, разные рассудки Сьюзен, одно ведет к другому и обратно, все одно и то же и взаимозаместимо. Слепящий свет угасает, возвращаются различия, и вот уже Сьюзен снова читатель, а Эдвард — писатель. Но она удерживает любопытный образ Сьюзен-писательницы, словно различия тут нет.
Это достаточно интересно, чтобы остановить ее на кухне после завтрака с посудой в руках в попытке уразуметь, что это значит. Она наблюдает себя. Она видит слова. Она постоянно сама с собою разговаривает. Делает ли это ее писательницей?
Она думает. Если писать — это прилаживать мысли к языку, то пишут все. Проведи грань. Слова, которые она приготовляет, чтобы говорить, — это речь, а не письмо. Слова, не предназначенные для речи, — это грезы. Если Сьюзен — писательница, то только благодаря совсем другим словам, не речи и не грезам, а таким, как вот эти, то есть благодаря привычке обобщать. Тому, как она изобретает правила, законы и описания разных вещей. Она делает это все время, упаковывает мысли в слова, которые откладывает впрок. Она делает очередное обобщение: писательство — это когда припасаешь слова впрок.
Писательские притязания Сьюзен всегда были скромны: письма, урывочный дневник, воспоминание о родителях. Иногда — письмо в редакцию на тему прав женщин. Конечно, когда-то она мечтала о большем, как мечтала быть композиторшей, лыжницей, членом Верховного суда. Она отказалась от этого без сожаления, как будто отказывалась не от писательства, а от чего-то другого, менее важного.
Ей нужно провести грань между писательницей, стать которой она отказалась, и писательницей, которой была всегда. Очевидно, что отказалась она не от письма как такового, а от следующего за ним этапа — подготовки к печати и рекламы, нужной, чтобы убедить других прочесть, в общем, от сложного процесса, определяемого одним словом: публикация. Работая по дому этим ясным, но темнеющим днем, грозящим снегопадом, Сьюзен думает: жаль, потому что, отступив перед публикацией, она лишила себя общения через написанное с другими писателями, лишила себя возможности увидеть преображенные отголоски своих слов в других словах со всего мира. И жаль в смысле самолюбия — из-за Эдварда (который заварил всю эту кашу), потому что она знает: ее ум устроен не хуже, чем у него, и если бы она посвятила годы освоению этого дела, то смогла бы написать роман не хуже, чем написал он.