Евсей Цейтлин - Долгие беседы в ожидании счастливой смерти
Я остаюсь один. На столе лежит еще маленькая рыбешка. Прячу ее в свой портфель, нет — в целлофановый пакетик. Тоже выхожу на улицу…
Я опоздал! Автобус уже уехал».
— Вы пытаетесь расшифровывать сны?
Он (полушутливо, полусерьезно):
— Конечно. Я специалист. Фрейд! А все сонники — это ерунда.
— Так как же вы расшифровали свой сон?
— Еще не расшифровывал. Но ведь тут простой случай: смысл сновидения очевиден. Я отстал, отстал. Другие берут от жизни все, что можно, а я отстал. Мой автобус ушел… Между прочим, этот мотив повторяется в моих снах в нескольких вариантах. И всегда я остаюсь один».
_______________________
Называю этот страх й «страхом напрасно прожитой жизни».
_________________________
Вечное его опасение: «Вдруг так и не состоюсь как писатель?»
Последний страх? Он мучает почти беспомощного старика. Терзает сильнее всего. Поэтому й перебирает мысленно — один за другим — замыслы нескольких пьес. «Вдруг большая удача?» И тогда он оправдает пропавшие годы…
Этот страх самый стойкий. Несколько лет назад й «ушел в ложу», куда не впускают внешние раздражители. Но все же он проанализировал ситуацию не до конца. Не подумал, что этот страх останется. Его трудно заметить — легко перепутать с естественным чувством авторской неудовлетворенности.
________________________
18 ноября 91 г.
— В молодости мое отношение к смерти легкомысленно. В молодости (если человек здоров) сознание отталкивает мысль: я умру. И даже если думаешь об этом, то подобно герою Толстого: все умрут, только не я.
Теперь смерть рядом. Боюсь ли ее? Боюсь: не успею завершить свой еврейский цикл. Другого страха нет. Вообще нет чувства: смерть — страшно. А боязнь не успеть растет с каждым днем. Ведь мне восемьдесят. В мои годы мало кто писал. Может быть, Бернард Шоу, Ибсен… Нет, Ибсен не дожил до восьмидесяти. Потому не хочу рисковать, хотя эксперименты так необходимы в литературе. Только ведь я отдаю целый год работе над пьесой, го-о-д…
_____________________________
Эти, последние, страхи покидают й внезапно — вытесненные болью, усталостью от борьбы с болезнью и мыслями о скорой — уже совсем реальной — встрече со смертью.
«Я перестал думать о пьесе. Закончу или нет? Какое это имеет значение?» (15 октября 95 г.)
Прощай, Дон Кихот!
23 сентября 95 г. На самом краешке жизни человек торопится уладить земные свои дела.
й не волнуют проблемы имущественные. Ему бы — дописать, додумать.
И вот замечаю: что-то новое появилось в последнее время в его отношении к отцу.
Если говорить точно, отношение это менялось в течение десятилетий. Ненависть (в отрочестве), презрение (в юности), неприятие социальной позиции — «эксплуататор» (в молодости)… Потом — долгие годы — глухое раздражение, в сути которого непросто разобраться.
Как ни странно, весь этот калейдоскоп чувств отражен в наших беседах, в письмах й к сестре и дочери. Погружаясь в прошлое, он как бы живет там: реагирует на людей и события не из «сегодня» — из давно растаявшего «вчера».
____________________
22 декабря 93 г.
«…О времени и месте убийства (отца. — Е.Ц.) я кое-что выяснил после войны, но какое-то мистическое чувство не позволяло узнавать больше об этом трагическом событии. Я боялся. Ужасной правды? Нет! Так чего же? Не знаю. В общем, что-то я понимаю, но словами выразить бессилен. Факт тот, что пробегали десятилетия, хотя голос совести все чаще настойчиво требовал: «В конце концов, должен же ты узнать!» — Этого я сделать не осмеливался».
Перечитывая сейчас письмо й к дочери, думаю: что же все-таки было причиной такого промедления? Неужели обиды (детские, юношеские — не прощенные, не смолкающие в нем) подсознательно заставляли й откладывать поиск убийцы? Или напротив: собственная вина перед памятью отца подталкивала й вновь и вновь искать в прошлом раны, нанесенные отцом? Он растравлял эти раны, не давал зажить. Искал для себя оправдания.
______________________
6 февраля 95 г. Образ отца явно мифологизируется й. А раз так, то к этому персонажу (наполовину уже литературному) он становится снисходительнее.
Терпимость объясняется и другим. Давно уже й старше отца. Тот погиб в пятьдесят три. Сыну теперь на тридцать лет больше.
_____________________
Отец воспринимается как сверстник. И ошибки его кажутся мельче, незначительнее. И сходство между ними, которого сын так пугался всегда, представляется почти очевидным.
В конце пути й с удивлением подмечает: в сущности, они оба жили одинаково — в плену иллюзий. Да, да, «выходит так, что и я, и отец были оба обмануты и других обманывали…»
Ему — й опять удивлен? — хочется даже защитить отца. Правда, от кого? От себя.
_________________________
4 апреля 95 г. Примечательна настойчивость, с какой й приводит в наших разговорах совсем другие, чем раньше, подробности собственного детства.
Раньше:…Ругань между отцом и матерью, которая сверлит до сих пор его уши… Отец во время их ссоры бросает в маму горящую свечу…
Теперь:…Ссор в нашем доме не было…
Раньше:…Почти каждый вечер отец бил нас, детей… Болела не сама боль — обида…
Теперь:…В детстве я не знал, что такое «кулак»…
Прежде, вспоминая об отце, й часто видел перед собой его покрасневшее лицо, нервно трясущиеся руки (так выглядит отец вечерами, когда играет в карты и — проигрывает). Иногда вспоминал даже не лицо — его фигуру на городской улице: ни от кого не прячась, отец открыто идет к Еве.
Теперь й отказывается кого-либо судить. Да и грехи отца — они ведь не больше, чем его собственные, чем грехи всех других — грешных — сынов человеческих.
Так, при трезвом свете смерти вдруг меняется для й образ отца. Нет, это уже не озлобленный неудачник. Это человек, который родился и живет не там, где должен был родиться и жить. Он сентиментален, романтичен, готов всегда откликнуться на чужую беду.
Его трагедия — обычная трагедия провинциального Дон Кихота.
Из последних рассказов
13 октября 1995 г. й вздыхает: «Ах, как жаль, что многое я все-таки не успел рассказать вам!»
Говорю: еще не поздно. Прислушивается к себе. И отвечает мне не сразу — из какого-то своего далека: «Нет, поздно. Совсем поздно. Но все-таки попробую кое-что вспомнить».
_________________________
Символично: он рассказывает о двух женщинах, которые когда-то любили его. Прощается с ними, хотя ни той, ни другой давно нет на свете.
Опять — любовь и смерть. Рассказы й подводят черту под этими темами в наших беседах.
___________________________
«Я сам не знаю, почему так долго молчал о своей первой любви. Вернее, иногда я упоминал про начало этой истории, но никому и никогда — про развязку.
Ее звали Тереза. Тогда было ей пятнадцать, мне — шестнадцать лет. Мы стояли, что называется, на разных полюсах жизни. Я еврей, она — наполовину литовка, наполовину — полька. Я — сын богача, ее отцом был пьяница, доведший семью едва ли не до нищеты.
И мы понимали: нашу любовь надо прятать от всех. Мы встречались где-нибудь за городом, или — в парке, в темной аллее, или — под мостом, куда, кроме нас, никто, кажется, не забредал.
Тереза была веселой и капризной. Впрочем, цель ее капризов была проста: ей хотелось, чтобы я ее успокаивал. Все наши встречи состояли из игры и — любви. Терезу переполняла веселая энергия. Она обычно не шла — летела. Едва ли не в прямом смысле слова. Я догонял ее. Извинялся за мнимые обиды, целовал. Тереза открыла мне ту любовь, которая приносит только удовольствие. Этого мало? Раньше мне казалось: любви без духовности не бывает. Но, наверное, я не точно представлял самое это понятие — духовность.
Однако вернусь к истории своей давней любви. Вскоре я уехал в Каунас. Тереза осталась в нашем городке. После войны я искал ее. Но Тереза исчезла. Бесследно.
Весточку о ней я получил неожиданно. Сравнительно недавно, лет пятнадцать тому назад. Позвонила какая-то женщина:
— Ваша Тереза на днях умерла.
Я едва выдохнул:
— Как так?
Оказалось, перед войной она вышла замуж. Во время оккупации муж Терезы сотрудничал с немцами. Вроде бы, даже участвовал в убийствах евреев. Они разошлись. Оставшись одна, Тереза спилась — болела душа.
Ее поместили в психиатрическую больницу — сначала в Калварии, потом — в Вильнюсе. Здесь она провела десять лет. Были периоды, когда чувствовала себя нормально. Тогда работала на больничной кухне. Рано или поздно болезнь подступала снова, и Терезу отправляли назад, в палату.
Однажды она рассказала больничной подруге о нашей любви.