Нэнси Хьюстон - Дольче агония
— Не годится, — повторил он вслух.
Мысли проплывали в их головах, такие же комковатые и беспорядочно кружащиеся, как снежные хлопья, и шестеро мужчин отказались от замысла среди ночи расчищать снег.
Хэл спустился по ступенькам веранды, попытался пройти несколько шагов и по колено увяз в рыхлом сугробе, выросшем у самого крыльца. Наклонившись, он погрузил обе руки в эту густую белизну, и морозное покалывание в пальцах пробудило в нем чувство радостного узнавания. Бездумно, машинально он слепил снежок и обернулся, ища, куда бы его бросить. Девчонкам по заднице, мальчишкам по башке… снежок угодил Брайану в голову, врезал ему прямо по уху, по правому больному уху, тому самому, в котором звенело, — сотрясение мозга, перед глазами поплыло красное, вспыхнули звезды, багровые звезды.
— Ну, ты, ублюдок затраханный! — проревел Брайан. Обезумев от ярости, молотя по воздуху кулаками, он метнулся к неповоротливому увальню-романисту, налетел, осыпая ударами, повалил — бух! — ничком в снег.
— Эй! — возмутился Хэл. — Ты что? Я пошутил.
Оскальзываясь в своих городских штиблетах, дрожа от холода в легоньких свитерах, Чарльз, Леонид и Дерек ринулись в ту же кучу малу. Захватывали полные пригоршни снега, совали друг другу за шиворот, раскраснелись, хохотали во всю глотку, шалея от этого иллюзорного возврата то ли в детство, то ли в иную, но в любом случае, это уж точно, более счастливую пору своей жизни; будто внезапно проснувшись, вырвавшись из оцепенелости — следствия возлияний, сытного мясного угощения и этого длинного разговора при свечах у горящего камина, они взыграли, кровь закипела в ответ на обжигающее прикосновение ледяной влаги, размахивая руками, задыхаясь, они почуяли охотничий азарт, атавистический иррациональный зов своих пращуров, воинов севера, облаченных в медвежьи шкуры, или свирепых африканцев в шкурах леопардов, они тузили друг друга, пихали лицом в снег, барахтаясь в сугробах, в общей потасовке, где нет запрещенных ударов, все позволено, как в пресловутых схватках из тех вестернов, печатью которых было отмечено детство любого из них: тр-рах! — и стул расшибает зеркало над стойкой бара, оно взрывается осколками, бум! — стол, взлетев, сносит на своем пути ряды бутылок, бац! — человек, головой вперед проскользив по стойке, расплющивается в лепешку, вмазавшись в кассовый аппарат, игральные карты разлетаются по воздуху, а Шон, так и не переступивший порога веранды, с безопасного расстояния созерцает, качая головой, сей взрыв американской мужественности.
Это не может продолжаться долго. Еще прежде, чем Шон в последний раз выпустил дым, докуривая сигарету, они угомонились: опустошенные, изнуренные, даже очумевшие, все почувствовали себя довольно паршиво. Спину Леонида пронизывает жгучая боль; Чарльз едва сдерживает слезы, глядя на разодранную рубаху, новенькую, из черного шелка, подарок Мирны ко дню его сорокалетия; Хэл никак не может отдышаться и растерянно прислушивается к стуку сердца, молотом бьющегося о ребра, звон в Брайановом ухе малость притих, зато сам он, пытаясь положить Хэла на лопатки, растянул себе связки на плече… Один за другим они выходят из игры. С трудом поднимаются на ноги. Обмениваются угрюмыми взглядами и стыдливыми усмешками. Плетутся на веранду, потирая свои ноющие члены. Стряхивая со своих брюк налипший снег, чувствуют, как ежится их усталая кожа от соприкосновения с влажной тканью.
— Вот болваны-то, — сквозь зубы бормочет Шон, пока все прочие, прихрамывая и сопя, как буйволы, взбираются по лестнице. — Что нам сейчас требуется, так это добрый, по-настоящему горячий кофе с сахаром, виски и сливками. Пойду попрошу Рэйчел, чтобы сварила нам его.
Но жизнь в доме отнюдь не замерла на время отсутствия мужчин: когда они возвратились в гостиную, там уже царила совсем другая атмосфера. Они услышали звуки музыки, и их взорам предстала картина эпохи Возрождения «Мадонна с младенцем и музицирующими ангелами». Бет обнаружила в одном из углов комнаты гитару и, наигрывая на ней, глубоким трепетным голосом запела «Where Have All the Flowers Gone?»[36]; Кэти, Патриция и Рэйчел тоже что-то подмурлыкивали, приблизительно созвучное основной гармонической линии, Хэл Младший, сжав кулачки, спал на алом бархате, прикрывающем колени его матери; что до Арона, он опять убавил громкость своего слухового аппарата и покачивался в кресле-качалке, не отводя взгляда от рук Хлои.
У мадонн Беллини такие руки, говорит он себе. (Вечерами, когда девочки уходили спать, а Куррия отправлялась к себе в «кайю», они с Николь в своем доме на Береа, там, в Дурбане, часто проводили часок-другой, листая книги по искусству. «Нет, ты обратил внимание на руки!» — спросила однажды Николь, когда они вместе любовались Беллиниевыми Непорочными Девами, и он, глянув раз, уже не мог от них оторваться. За свою жизнь Беллини сотни раз делал наброски рук Богоматери, рисовал их и писал: руки с сильными длинными пальцами, отмеченные печатью мудрости и благоговения, всегда сомкнутые на теле Иисуса, то пухлого новорожденного, то изувеченного мертвеца. Руки мадонны, руки Матери Скорбящей. Изгибы этих перстов выражали радость и нежность, муку и горе. Кто будет держать в объятиях мое мертвое тело? — спрашивает себя Арон. Тело своего отца держал он сам, они были рядом в тот миг, когда жизнь покинула его, а мать молилась и плакала в соседней комнате. Сладостная и грозная тайна этого мгновения, память о котором каленым железом выжжена в его сознании, ибо даже когда при этом присутствуешь, смотришь, не отрывая глаз, всеми силами души ловишь каждый вздох, что вырывается из груди умирающего, даже тогда не можешь постигнуть. Человек в его уникальности. Массивное, крепкое тело, чья мощь всегда была твоей опорой, на которую ты так привык полагаться, становится совершенно инертным, оно отвергает жизнь или само ею отвергнуто, то, что осталось, — не более чем кусок дряблой плоти, которую надо вымыть и одеть, голый труп, лежащий на кровати, его тяжело ворочать. Только что он был здесь, мгновение — и его больше нет. Потрясение от его отсутствия, а ведь ты был предупрежден, ты воображал, будто готов к этому. И безумный всплеск жизненной энергии, внезапно переполняющей тебя, как будто сила умершего, покинув отца, отхлынула к сыну. Дикарская жажда бежать куда-то, кричать, есть, пить, говорить — и потребность в молитве. О Кадиш! «Мой отец мертв». Больше тридцати лет минуло, а его все еще ошеломляет эта фраза. По ночам бездыханное тело отца часто является ему в сновидениях; в те же потемки Арон прячет осязаемо внятное сознание своей собственной бренности.)
— Long time lasting[37], — поют женщины.
— Это еще что за бардак? — рявкает Шон, входя.
Песня обрывается, женщины, пораженные, оборачиваются к нему. Арон, который ни звука не слышит, продолжает качаться, уставившись на руки Хлои.
— Эта песня была дерьмом и тогда, когда ее исполнял Дилан, — продолжает Шон, — а теперь того хуже, говно разогретое…
— Ты что, свихнулся? — яростно вскидывается Бет. — По какому праву ты всеми командуешь? Значит, если ты не любишь Дилана, никто не должен петь? Ты с самого начала этой вечеринки всеми здесь манипулируешь… хватит, в конце концов!
— Бет… — бормочет Брайан.
— Нет, серьезно… Если Шону заранее известен текст пьесы, пусть он сейчас же раздаст нам роли…
— Дело в том, — Шон раскуривает новую сигарету, во взгляде — сплошная чернота, что эта гитара не принадлежит ни тебе, ни мне. И тот факт, что я тебя пригласил, сам по себе еще не дает тебе права… хватать все, что под руку попадется, и… свободно распоряжаться вещами, которые…
— Это гитара Джоди, — шепчет Рэйчел, наклонясь к Бет, и та заметно меняется в лице.
— Извини. Мне очень жаль, Шон, — произносит она и прикусывает язык, чтобы не прибавить: я не знала, что это священная реликвия. Поневоле краснея, она заталкивает инструмент обратно в футляр, захлопнув его с сухим щелчком.
— О, это всего-навсего старая гитара, — кислым голосом роняет Шон, сосредоточенно выпуская из ноздрей две дымные струйки и разглядывая бутылку с виски, проверяя, не понизился ли там уровень жидкости с тех пор, как он в последний раз, уже несколько часов назад, к ней прикладывался. — Новую гитару она забрала, уезжая… ту самую, что стоила мне моего трехмесячного жалованья.
Изумленное молчание — единственный ответ на эту очередную вопиющую бестактность.
— Ладно, — говорит наконец Чарльз. — По-моему, пришла пора откупорить шампанское.
— Шампанское! — хором восклицают Леонид и Кэти. — Отличная мысль!
Шон плюхается в кресло, наливает себе стакан виски до краев и принимается мрачно созерцать забинтованный большой палец своей левой руки. (Гитару, только что оскверненную Бет, Джоди держала в руках, когда он впервые положил на нее глаз. В ту ночь пальцы женщины в белом, пощипывая струны, извлекали оттуда не пошлые песенки во вкусе хиппи про цветочки, солдат и девчонок, а Баха, чистого, божественного Баха. Джоди была волшебным видением, нежданно попавшим под луч прожектора в уголке бистро, куда Шон забрел случайно. Каждая ее черта, любой жест рождали в нем экстаз. «Ты — средоточие всего, о чем я когда-либо мечтал, — он говорил ей это и повторял, шалея от восторга, глаз с нее не сводя. — Ты преобразишь мою жизнь, я это знаю, чувствую. Мы созданы друг для друга…" Джоди было двадцать пять, ему — сорок. Джоди умела все: готовить, шить, мастерить разные поделки, садовничать, танцевать, играть на гитаре, Шон же не умел ничего, кроме двух вещей — марать бумагу и пить. Было нужно, чтобы она принадлежала ему. Необходимо завоевать ее сердце и заполучить ее в жены. Он был уверен: Джоди научит его жить, ее безмятежность станет бальзамом для его кровоточащей, ободранной души. Рядом с Джоди он станет меньше пить и курить, с ней он и Нобелевку отхватит. Чтобы наконец создать то, ради чего он рожден, ему не хватало только ее. Его друзья взирали на это без энтузиазма. Отметая все их опасения одним взмахом руки, он обхаживал Джоди Робинсон, пуская в ход цветы, стихи, шелковые шали, французские рестораны и диски — самые лучшие записи музыки барокко. Он стал ее знатоком, проводил часы в магазинах Бостона и Кембриджа, выбирая диски для Джоди. Он слагал оды, сонеты, вилланеллы, воспевающие ее красоту. Он представил ее своей матери. Познакомил с Рэйчел. С Хэлом. Он женился на ней, Хэл и Рэйчел были свидетелями… и все лишь затем, чтобы тотчас после свадьбы погрузиться в черную саморазрушительную меланхолию. «Ты должна помочь мне, Джоди!» — дойдя до ручки, чуть не рыдая, воззвал он к ней однажды, глядя, как недосягаемо она возвышается над ним во всей своей чистоте; она же в это время сидела на их кровати в позе лотоса, ее ночная рубашка сияла белизной, глаза закрыты, не считая того третьего, незримого, что посреди лба, руки на бедрах, ладони обращены вверх, дабы улавливать вибрации сфер. «Прежде всего ты сам себе должен помочь, Шон, — отвечала она, сложив губы в эту буддийскую полуулыбочку, которая приводила Шона в бешенство, прямо хотелось ей голову оторвать и закатить куда подальше. — Знаешь, я ведь тоже не родилась такой», — прибавила она, потрясая перед ним своим духовным превосходством, словно мечом. А затем она приступила к дыхательным упражнениям, из-за чего ее речь распалась на коротенькие плавающие «коаны»: «Невозможно просто — щелкнуть вот так пальцами — и перестроиться, Шон, — надо трудиться — да, вести работу над собой — вот я занялась йогой — осознанным дыханием — медитацией — тому уже семь лет — это овладение техникой — тренировка, дисциплина, смирение — так обеспечивается самосовершенствование — если ты действительно чего-то хочешь, Шон, — это единственный способ получить желаемое». — «Стихи получаются другим способом», — угрюмо буркнул Шон. «Да? — сказала Джоди, возвращаясь к нормальному дыханию. — И как же?» — «Надо погрузиться в грязь по самые уши. Выдуть полпинты виски. Надышаться смрадом помойки. Грызть драный линолеум. Обнимать мертвецов. Выблевать сентиментальность. Жизнь — на случай, если ты этого не заметила, — нечто иное, чем простая альфа-волна, разгуливающая по космосу. Ты не от мира сего, Джоди. Ты совершенно выключена из мира». — «А ты, Шон? К чему ты подключен?» — «Перестань называть меня Шоном всякий раз, как только рот откроешь!» — «Как ты хочешь, чтобы я тебя называла?» — «За исключением тебя, я здесь в комнате один. Как бы я ни был пьян, я еще способен допереть, к кому ты обращаешься». — «Хорошо. Итак, к чему ты подключен?» — повторила Джоди, вытягивая свои белые руки высоко над головой и наклоняясь вправо, влево, описывая своим телом безупречную дугу, медленно выгибаясь и замирая, так что ее пальцы касались пола возле кровати. «Боже драный, дерьмо собачье, — взорвался Шон, — неужели нельзя поговорить, не демонстрируя свое доброе здравие так назойливо?» — «Я думала, что ты тоже стремишься поправить свое здоровье, возразила Джоди полным достоинства тоном, выпрямляясь и открывая глаза. — Ты сам мне об этом говорил, когда просил выйти за тебя». — «Что ж, значит, я врал». — «Ты не хочешь стать здоровым?» — «Не-а». — «И не стремишься снова обрести цельность?» — «He-а. Цельные люди ужасны. Что я люблю, так это маленькие кусочки разбитых вдребезги людишек, которые перескакивают то туда, то сюда, как на пружинах. Разрозненные части. Вывихнутое время». — «Я тебя слушаю, Шон, а что тебе ответить, не знаю, ведь пройдет часа два, ты придешь извиняться и будешь говорить все прямо противоположное. Чего ты от меня хочешь? Поразмысли об этом, Шон. Поразмысли, а потом скажи мне, чего ты хочешь от меня». Он тогда просто взбесился, особенно от фразы «Поразмысли об этом, Шон». «Я твоя жена в горе и в радости, Шон, — говорила еще Джоди, — но растлевать мой разум я никому не позволю. В нашем брачном контракте такое право не предусмотрено». Все еще оставаясь в ночной сорочке, она взяла гитару и заиграла пресловутую «Утреннюю рагу», которую выучила в Раджастане. Через два часа Шон пришел просить прощения. И весь день до вечера они предавались любви на широкой кровати — то была любовь до слез, до полусмерти, до того, что они перестали различать верх и низ, слив воедино свои тела и свои стоны. Шли месяцы, и этот синдром повторялся: вверх — вниз, вверх — вниз, словно разноцветные зигзаги на шарфе, который Мэйзи связала для своей невестки к Рождеству, а Джоди отказалась его носить под предлогом, будто грубая шерсть раздражает ей кожу на шее. Потом она забеременела. Когда она сообщила ему эту новость, выражение ее лица являло собой чистейшее «ом мани падме хум», совершенное «самадхи». И Шон дал себе слово, что такое дело раз и навсегда все изменит. Ради этого он сумеет отказаться от бутылки, ведь теперь наконец в его жизни появится нечто объективно значительное, подлинный смысл бытия… а также и будущее… частица его самого, которая, оторвавшись от него, устремится далеко вперед, в новое столетие… кровь его отца, возрожденная… а для Мэйзи-то какая радость, какая радость! Потом ему позвонил Хэл, чтобы поделиться своими новыми огорчениями — его только что бросила очередная белобрысая проституточка, в четвертый, кажется, раз за последние два года, — намереваясь утешить друга, Шон заглянул в бистро, где обычно сиживал Хэл, а домой вернулся на следующее утро в половине седьмого, поскольку был арестован за вождение в нетрезвом виде и остаток ночи провел в участке, где обрел родственную душу в лице полисмена-постового, желторотого ирландца, знавшего превосходнейшие застольные песни на гэльском языке — он их почерпнул от своих родителей, уроженцев Коннемары. «Бах просто засранец!» — провозгласил Шон, появившись в то утро на пороге и увидев Джоди, которая, привстав на кровати, устремила на него свой невыносимо спокойный, снисходительный взгляд. «У Баха не стоит!» — завопил он, уже выбравшись из душа, и продолжал выкрикивать это вперемешку с похабными куплетами, которым научил его полицейский. Тогда Джоди, не утратив ни грана присущей ей рассудительности и самообладания, убила их дитя, развелась с Шоном, сославшись на его психологическое изуверство, и исчезла из его жизни, забрав с собой гитару неимоверной стоимости, которую он ей только что подарил.)