Юлий Самойлов - Хадж во имя дьявола
Вот именно, самострел.
Другое дело, если топтать связанных.
Но так или иначе, а я сидел в изоляторе. Изолятор был за зоной или, вернее, между вышкой и предзонником. Это для того чтобы в изолятор ничего не могли передать с воли, со свободы то есть с большой зоны…
Степень свобод вообще определяется величиной зоны.
А ШИЗО, я уже говорил, это 300 граммов хлеба и на четвертые сутки горячая пища…
Все левое крыло этого низкого бетонного сооружения было занято ШИЗО, а правое — СИЗО, то есть, если перевести на русский язык, штрафным изолятором и следственным изолятором. В штрафном оказывалось некое педагогическое воздействие на таких молодчиков, как я, а в следственном изредка садили тех, кому добавляли срок. Посередине между этими заведениями была большая комната. В комнате горел яркий свет…
А у нас свет только тлел, для того чтобы уже не гражданин начальник, а товарищ надзиратель из самоохранников мог удостовериться, что ты еще жив, не повесился и не хочешь заживо сожрать своего сокамерника. Но в этот день товарищ надзиратель куда-то исчез, выдав нам все довольствие до самого вечера и оставив даже табачку и спичек, то есть пошел на чудовищное должностное преступление, и рекомендовал нам в любом случае молчать и не подавать вида.
Сначала было тихо и пустынно, потом я услышал какое-то странное покашливание и кинулся к «волчку», а мой напарник — к щели у кормушки. В освещенной комнате ходила женщина в спецодежде самоохраны. Женщине было лет сорок пять-шестьдесят, не менее. Она была тощая и жилистая, как волчица с длинноносым лицом бабы-яги. В этот момент в комнату вошел капитан Смиряков, и самоохранница подобострастно кинулась к нему. Еще бы, бог и царь!
Смиряков уселся в кресло, стоящее у стены, и надзирательница стянула с него сапоги. Наша камера находилась от кресла метрах в десяти, но мы услышали жуткую трупную вонь, и увидели неестественно белые от прения ноги. Самоохранница подсунула ему таз теплой воды, и, став на колени, начала мыть ноги, часто меняя воду. Но почему женщина-самоохранница в СИЗО?.. Значит, в камерах следственного изолятора — тоже женщины?..
В лагерях очень заботились о нравственности. Раз заключенные — женщины, значит, в надзорсостав — тоже женщины.
Между тем самоохранница подставила под ноги шефу последний тазик, от которого шел пар и посыпала воду белым порошком. Они о чем-то говорили, но мы не могли слышать их разговор. Затем самоохранница вытащила на середину длинную широкую скамью, а Смиряков кивал головой и облизывал губы. Потом самоохранница, звеня связкой ключей, открыла дверь СИЗО и нырнула в темный коридор. Вскорости дверь снова открылась, и оттуда вылетела босоногая женщина лет тридцати-тридцати пяти, не более, в уродливой лагерной одежде.
— Встать здесь, — гаркнула самоохранница, и мы увидели только тень женщины, черную на белой стене.
Смиряков что-то у нее спрашивал. Потом мы услышали какую-то возню, тонкий вой и увидели голые до колен ноги на лавке, и почти тут же раздался жирный шлепок по голому телу, и женщина на скамье, взвизгнув, забила ногами. Глаза у Смирякова зажглись, и лицо покрылось красными пятнами. Он даже привстал, вцепившись руками в поручни кресла и снова что-то спросил. Потом снова шлепок и визг поротой.
Мы, разбежавшись, начали выламывать двери. Но дверь мы не выломали, хотя истязание сразу прекратилось. Смиряков надел услужливо поданные тапочки и, подойдя к нашей камере, открыл кормушку и долго всматривался в наши лица.
Спустя время я понял: почти рядом, расстоянием в километр, был женский лагерь. Там не было своего следственного изолятора, и, когда кто-то оттуда попадал под следствие, подследственных отправляли к нам, в СИЗО.
И вот здесь этот Смиряков, я узнал его… Когда они кончали работу в своих садах, они шли домой тоже через мой холм, только дорога проходила чуть ниже того места, где я сидел. Я сбегал в дом, где я остановился, и взял шезлонг. Мне хотелось взглянуть ему в глаза. Там, внизу, были сады, дачи, их территория. А здесь, где стоял шезлонг, — ничейная земля. Конечно, его смутил огромный футляр бинокля, кинокамера и темные очки. Но, когда он подошел, я поднял очки на голову.
Что-то в нем дрогнуло, память подсказала ему, что он где-то когда-то меня видел… Но когда? Он остановился и, вытащив из галифе затасканную пачку «Памира», спросил у меня закурить. Прикурив, вопросительно взглянул…
— Вы… Мне кажется, мы знакомы?
— Вот как? — усмехнулся я, не спуская с него глаз.
Он смешался:
— Вы здесь отдыхаете?
— Собираю материалы, — так же насмешливо ответил я
— О цветах, вероятно? — В этот момент он, кажется, узнал меня потому что, дернувшись, побежал назад.
Через полчаса их шло уже пятеро. Их лица, их одежда говорили, что это коллеги. Сипя и задыхаясь, они поднимались ко мне Я снимал их кинокамерой.
— А почему вы нас фотографируете? — спросил пузатый ширококостный старик с абсолютно лысой головой.
— А вы что, засекречены, что вас нельзя фотографировать? — засмеялся я.
— Немедленно засветите пленку!
— Это почему же? — спросил я.
— Да что с ним говорить, — шагнул ко мне один из них.
Но я поднял тяжелую дубину:
— Не советую. Вон там стоит Смиряков, он меня знает. Если мне придется хоть раз ударить, я уже не смогу остановиться и переломаю вам все кости. И вообще, молчать! — я уже чувствовал, что меня начинает охватывать ярость. Но я сдержался. Они ушли, ежеминутно оглядываясь по сторонам, а я уехал.
А мне говорят: совесть? Что-то я не помню, чтобы кто-нибудь из них повесился, застрелился или отдался бы в руки правосудия. Они выращивают цветочки недалеко от теплого южного моря и ловят рыбку, этакие божьи одуванчики.
Но один случай мне все же известен. Это был не генерал, не полковник и даже не младший лейтенант. Это был специалист в чине старшины, а если попросту — палач-исполнитель.
25Я тогда поехал с Еленкой и Ванюшкой к ее родне в деревню под Костромой и, надо сказать, что, хотя я и городской, но, черт побери, как приятно спать на сеновале, слушая таинственное потрескивание, вдыхая медвяный запах сена.
Я ходил с мужиками на сенокос и, хотя с непривычки сильно уставал, но каждый раз с удовольствием вставал, чтобы идти снова. Было в косьбе что-то особое, разудалое и широкое. Довольно быстро я научился отбивать и точить косы, потом метал зароды длинными деревянными вилами и вволю пил парное молоко, соревнуясь с Ваняткой.
И вот однажды мы пошли с Ваняткой в лес, и увидели там странную троицу.
На сваленном стволе сидел огромный кряжистый старик. У него была могучая, совершенно белая борода, чуть тронутые сединой светло-русые волосы на голове. Он напоминал Илью-Муромца или постаревшего Васю Буслаева, и глаза у него голубели и светились…
Сзади стоял под стать ему здоровенный парень, лет двадцати-двадцати двух, а рядом, на том же стволе, сидела пожилая женщина. Но если эти двое сразу повернули к нам головы и как-то смущенно поздоровались, то старик даже не шелохнулся и, взглянув ему в лицо, я понял, что это — сумасшедший.
Вдруг он резко поджал под себя ноги и замахал руками.
— Не надо, не надо, это не я… Мне приказал Полыгалов.
Потом он рывком вскочил и начал отшвыривать ногами сучья, камни и траву: «Вы все контра, вас всех надо к ногтю!..» — Потом застыл и, смотря в землю, завыл, как волк.
Парень, стоящий сзади, положил ему на плечи руки и, резко встряхнув, повернул к себе, а женщина влила ему в рот что-то из бутылки, которую она тут же достала из кармана фартука. Потом они взяли его под руки и повели назад в деревню.
Вечером я спросил насчет этого деда у бабки Анфисы.
— Это Яшка Красный, — сказала она. — Он даже где-то нам родней приходится. Ты вон у Антона спроси, он хоть и молодше Якова, но все о нем знает.
— А что говорить-то о нем, с ним все ясно, — ответил Антон. Он приходился моей Елене каким-то двоюродным дядей и, кроме того, был ее крестным.
Елена поставила на стол бутылку водки.
— Ты расскажи, крестный, видишь, человек интересуется. Я-то ведь тоже его ранее не видела, только слыхивала, вроде он где-то в городе служил в больших начальниках…
Антон усмехнулся:
— Исполнителем он был, вот и все.
— Что еще за исполнитель? — спросил я.
— Палачом он служил в городе, — коротко ответил Антон. Потом, выпив стопку, он вдруг разговорился.
— Этот Яшка еще в гражданскую убежал из дому, ему всего четырнадцать было тогда, но здоровый как бугай, у них порода такая… Вернулся через два года с орденом Красного Знамени и не снимал его никогда. Ефимия сказывала, что, когда в постель ложился, и тогда его не снимал. А в деревне поговаривали, что он дядьку своего, Михея, и брата двоюродного, Ваську, в бою порубал. Правда, на войну ушел неграмотным, а с войны пришел — и читать, и писать мог. Тогда у себя дома целый погром устроил, иконы все повыкинул, кругом патреты вождей навесил, и этот, блакат («плакат», — поправил я)…