Леонид Корнюшин - Полынь
Острей по деревне пахло смолистым дымом, ржаным хлебом, от хлевов — теплом коровьего дыханья. Гуси, выгуливаясь, давно хватившие первого ледка и жиреющие, полулетом проносились, гогоча, по лугу за околицей, оставляя лапчатые следы.
Зазимок… Вот-вот должны были подойти вплотную холода, и в колхозе спешно заканчивали вязать в снопы вылежанный лен. Бригада Круглякова кончала последнюю делянку за Смородиновыми бродами. Сухие и легкие снопы тресты тут же грузовики увозили, на льнофабрику в Кардымово. Руки вязальщиц огрубели и обшелушились. Лица тоже были обдутые, исхлестанные злой северкой. Тяжелехонько давалась работа. Выручала привычка: не ново это было все, испокон. За день сгибания и разгибания за горстями побелевшей тресты так натруживались спина и ноги, что к вечеру греющее сквозь рваные тучи солнце начинало прыгать, как мячик, и тогда казалось, что нет возможности ничего больше видеть, кроме серых стелющихся, причесанных осенними затяжными дождями льняных рядов. Маша за последнюю неделю совсем потемнела лицом и плохо чувствовала жизнь. Она и работала как во сне, но от других не отставала. Набирая беремы льна, скручивая снопы, вынашивала желание увидеть Лешку, вернуть его к себе, даже если нужно будет унизиться перед ним. Несмотря ни на что, она продолжала любить его еще глубже и сильней, чем раньше. Часто видела Лешку во сне. Сны были хорошие, радостные, а после них еще острей примораживала ее грусть. Девушек приезжал фотографировать товарищ из областной газеты, и вскоре в «Рабочем пути» появилась заметка о ней, Вере и Анисье как о хороших колхозницах.
Настроение в бригаде в этот день царило приподнятое: с делянкой кончались трудные полевые работы года. Кругляков уже успел опорожнить четвертинку и в силу этого расчувствовался, вместе с женщинами вязал снопы и пел под нос веселые песни.
— Давай, давай, потряси жир-то, — усмехалась Анисья.
— Ох, мочи нет, руки мучают, — вздохнула старая Воробьева: черные потресканные ладони она часто поднимала кверху, к низкому ненастному небу, держала их над головой — так лучше отдыхали.
— Пойте, бабы, — сказал Кругляков, — легче будет.
Но петь отчего-то не стали. К вечеру наконец-то со льном управились, и бригада двинулась к деревне. Шли усталые, еле передвигая ноги, но по-крестьянски терпеливые, собранные в один натруженный крепкий кулак…
Вера и Маша отстали от других. Некоторое время шагали молча.
— Ушел? — спросила Вера.
— Да.
— Я же говорила. Увидишь — так к лучшему.
Маша не ответила, свернула к хате Егорьевны — решила погадать на картах. Старуха кормила кур, покорно затопала по сенцам в хату: любила смертельно свое ремесло.
Егорьевна, мусоля карты, быстро, суетливо двигала их по столу, поясняла нагаданное:
— Не горюй, девонька, он об тебе думает. Антереса ему нет с пиковой. Ни на копеечку. Вот, глянь-ка сама, вот…
Маша сидела, вытянув ноги, закрыв глаза: перед ней все плыли ряды тресты, перезванивало в ушах.
— Вернется, бабуля?
— Дальняя дорога, милушка, предвидится.
На другой день Маша ездила в Кардымово на станцию — Зотов посылал проверить, как отгружались минеральные удобрения для колхоза. Попутный грузовик забуксовал как раз посреди Максимовки.
Маша слезла с кузова, взволнованно оглядела большое, привольно раскинутое село, увидела высокий дом около дороги, и у нее вдруг остро защемило сердце. «В нем Лешка живет», — почему-то определила она.
Какая-то сила толкала к ровному крашеному забору, к светлым, ловившим холодный закатный отблеск зимнего солнца окнам. Она подошла к дому и, неуверенно толкнув калитку, очутилась на широком, обсаженном яблонями дворе. Поднялась по новому крыльцу, постучала в дверь.
Ей открыла молодая черноволосая девушка с яркими, словно кровоточащими, губами. Цветастый халат очень шел к ее смуглому лицу.
«Она, она!..» Голова у Маши погорячела, сразу обессилев, она прислонилась плечом к стене.
— Вы к отцу? Он в конторе.
«Голос я такой где-то слышала», — отметила Маша, прикрыв глаза отяжелевшими веками.
— Вам плохо? Вы больны?
— Нет! — Маша выпрямилась, пронзенная, как иглой, своей гордостью. — Здоровая я.
— В чем же дело?
На гвозде висела темная от пота, нестираная Лешкина красная рубашка. Прикованно глядя на нее, Маша вспомнила смех Лешки, вечеринки в клубе и ту, уже далекую жизнь… «Я бы постирала. Эх, Лешка, Лешка, дурак, куда ты влез! И зачем ты все это придумал, не видеть тебе счастья». Сдерживая дрожь в теле, присев на стул, попросила:
— Дайте, пожалуйста, напиться.
Ирина принесла стакан воды. Маша выпила половину, заметила под стулом старые кирзовые сапоги. «Его… Плохо ему живется». И, переломив взгляд Ирины, почему-то заставила ту покраснеть.
Молчание затягивалось, оседало тяжестью.
В приоткрытую дверь виден был угол спальни, голубое, как кусочек неба, покрывало, над кроватью этюд с изображением грозового неба: одинокая сосна, молнии, изгиб дороги… «Под такой сосной около Анютиной рощи целовал он меня первый раз», — обожгло ее.
Внимательно разглядывая ее, Ирина спросила:
— Откуда вы пришли?
«Смеется! Красивая… Унижаться не буду. Посижу и уйду. А Лешка теперь мне совсем-совсем не нужен!»
— Садитесь, пожалуйста, сюда. — Ирина показала рукой на диван, почему-то подумала: «Она принесла нехорошее».
В другой комнате зашумели шаги. Проскрипел передвигаемый стул. Маша вся напряглась.
«А если он сейчас придет, что я скажу?» Она с трудом поднялась со стула, сделав три неверных шага к порогу, повернулась. Брови Ирины сломились, глаза ее потемнели. «Догадалась? Ну и пусть!»
— С женатым спуталась!
Слова хлестнули Ирину по глазам. Она отшатнулась, поправив ненужно волосы. Машу охватило необузданное ликование: «Вот тебе, вот, думала: мол, дурочка, деревенщина».
— В городе, наверно, не с одним любовь крутила. На наших позарилась. Рубаху постирать ленишься. Жена! Какая же ты жена?!
— Молчи! Впрочем, тебе ничего другого не остается… — Ирина подвинулась было к ней, но Маша, удивляясь своей решимости, опять крикнула:
— Бери мои облюбки! Получай! А ко мне он все равно вернется. Хоть сколько времени пройдет — заявится, увидишь. Не будет и по-твоему!
— Какое ты имеешь право так себя вести! — крикнула пронзительно Ирина.
— Пра-аво-о? — Маша распахнула пальто, хлопнула по своему вздутому животу. — Вот оно, мое право! Смотри — я законная.
— Тебе не будет даже алиментов с твоим законом! — взвизгнула Ирина.
Маша усмехнулась ей в лицо.
— Рано торжествуешь!
Она вышла на крыльцо и не заметила, как очутилась за селом, на обезлюдевшей сумеречной дороге.
XVIIIВскоре после Октябрьских прикатила настоящая зима. В ноябре вольно шатались но полям и лесогорьям метели, забивая их свежим сыпучим снегом; недолго подержалась волглая оттепель, а потом стукнули морозы. Ночью доходили до тридцати пяти градусов. Сугробы извилистыми волнами висели над оврагами, громоздились у хат и сараев, и сделался вдруг одиноким продутый ветрами большак. Поля обезлюдели.
Вся жизнь в деревне переместилась на фермы и скотные дворы. Из бригады Круглякова доярками пришли Анисья Малашенкова, Вера Крагина и Маша. Остальные женщины, а точнее старухи, веяли семенное зерно, двоих послали на птичник. Тимофей Зотов надеялся, что вернутся осенью парни из армии, — их дослуживало пятеро, — пришел же лишь один Григорий Черемухин. Три дня гулял, подметал матросскими клешами погостинскую пыль, задурил голову Любе Змитраковой, но не женился — уехал куда-то один. Слышали, под Краснодар вроде, на стройку.
Игнат, покуривая тогда на срубе, изрек:
— Тревоги века.
Маше досталась группа в четырнадцать коров.
В колхозе действовала только одна «елочка», Остальных доили руками, и на стене скотного уже десять лет висел желтый плакат: «Внедрим механизацию!» Год назад смонтировали две «карусели», коровы пугливо стригли ушами, видя диковинную нечистую силу и не свыкаясь с ней, не отдавая до конца молоко, охотно подставляли под добрые и теплые руки доярок сосцы. Доить было трудно, и в первые дни Маша остро почувствовала ломоту в руках. Потом руки отошли, и она хорошо свыклась со своей новой работой и с новыми условиями жизни. Лешка все еще не уходил из ее памяти и жил в ней, но не так близко, как тогда, чувствовала себя опять здоровой, молодой и сильной, лишь иногда екало сердце, не могла забыть его совсем — это уже было не в ее силах.
В день приходилось таскать по восемьдесят ведер воды, и вскоре старая доярка Пелагея Лопунова, мать Мити, совсем обезножела, и в ближайшие дни ее торжественно проводили с фермы.
Они все скопом отметили это событие: пили водку и ели жареную баранину в хате Лопуновой. Дмитрий был с ними, но с Машей не разговаривал, он тихо сидел с другого конца стола, не ел и много пил, но не хмелел.