Дэвид Лодж - Райские новости
Община была достаточно зажиточной, насколько это возможно для английской католической общины. Безработица начала 80-х вызвала в этой части страны меньшее разорение, чем в других местах. Стоимость и нехватка жилья затрудняли жизнь молодых супружеских пар, но настоящей бедности не было, как и сопровождающих ее серьезных социальных проблем: преступности, наркотиков, проституции. Вполне респектабельное, в меру богатое общество. Если бы меня отправили в приход в Сан-Паулу или в Боготу либо даже в один из более пострадавших районов Раммиджа, все могло бы пойти по-другому. Я кинулся бы, например, на защиту социальной справедливости, олицетворяя то, что теологи освобождения называют «преимущественным выбором для бедных», — хотя сомневаюсь. Во мне никогда не было ничего героического. Но, так или иначе, это была метрополия, а не Южная Америка. Мои прихожане не нуждались ни в политическом, ни в экономическом освобождении. Большинство из них голосовало за миссис Тэтчер. Моя роль была четко обозначена — «утешение свыше». Они смотрели на церковь как на обеспечение духовного аспекта жизни, внешне неотличимой от той, которую вели их невоцерковленные соседи. Наверное, мне повезло, что огромный скандал по поводу контроля над рождаемостью и «Humanae Vitae», который доминировал в католической пастырской жизни в шестидесятых и семидесятых, заглох к тому моменту, когда я вышел на приходскую сцену. Большая часть моих прихожан разобралась как с этим вопросом, так и со своей совестью и тактично не затрагивала его в разговорах со мной. Они хотели, чтобы я венчал их, крестил их детей, смягчал тяжесть утрат и избавлял от страха смерти. Они хотели, чтобы я заверил их в следующем: если они не так состоятельны и не так удачливы, как, возможно, им того хотелось, или их бросили супруги, или их дети сбились с пути, или их поразила неизлечимая болезнь, — это не конец, это не причина для отчаяния, ибо есть иное место, иное время вне времени, где за все воздастся, восторжествует справедливость, боль и потери получат возмещение, и все мы будем жить долго и счастливо до глубокой старости.
В сущности, именно это каждое воскресенье обещают им слова мессы: «Всех нас помилуй и дай нам участие в вечной жизни вместе с Пресвятой Богородицей Девой Марией, со святыми апостолами и всеми святыми, от века Тебе угодившими, чтобы с ними восхвалять и прославлять Тебя». Вторая евхаристическая молитва. Откройте наугад миссал[62] (я только что поставил этот эксперимент на миссале, лежащем в письменном столе Урсулы, — новеньком экземпляре в переплете из белой искусственной кожи, со «святыми картинками» и золотым обрезом), и вы натолкнетесь на одну и ту же бесконечно повторяющуюся тему. (Боже, уготовивший любящим Тебя невидимые блага, наполни сердца наши Твоею любовью, чтобы, возлюбив Тебя во всем и превыше всего, мы удостоились обещаний Твоих, превосходящих всякое желание (Вступительная молитва, 20-е рядовое воскресенье, год А.) Молим Тебя, Господи, да очистит и обновит нас это приношение и станет источником воздаяния вечного для тех, кто исполнит волю Твою». (Молитва над дарами, 6-е рядовое воскресенье, год С.) «Всемогущий Боже, подобно тому, как участием в Вечере Сына Твоего Ты укрепляешь нас в жизни временной, удостой нас и вечного пира в Твоем Царствии». (Молитва после причащения, Великий Четверг, Месса воспоминания о Тайной Вечере.)
Это всегда было основной мольбой христианства — и неудивительно. Сколько человеческих жизней в истории оказалось короткими, несчастливыми и нереализованными. Даже если когда-нибудь прогресс и сделает такую утопию возможной для всех, что представляется сомнительным, она не сможет задним числом компенсировать миллиарды жизней, уже не реализовавшихся, зачахших и покалеченных недоеданием, войнами, угнетением, физическими и психическими болезнями. Отсюда наше страстное человеческое желание верить в загробную жизнь, в которой очевидные несправедливость и неравенство жизни земной будут исправлены. Это объясняет, почему в Римской империи первого века христианство так быстро распространилось среди бедных и неимущих, покоренных и порабощенных. Те первые христиане и, несомненно, сам Иисус ожидали, что конец времен, а с ним и конец несправедливостям и страданиям будет неизбежен со Вторым пришествием Христа и утверждением Его Царства. Это ожидание и по сей день продолжает вдохновлять фундаменталистские секты[63]. В учении церкви как института Второе пришествие и Страшный суд были отложены на неопределенное время и упор был сделан на судьбу каждой отдельной души после смерти. Однако суть евангельского послания остается, по существу, неизменной. Хорошая новость — это весть о вечной жизни, райская новость. Для моих прихожан я был своего рода туристическим агентом, выдающим билеты, страховки, брошюры, которые гарантировали им счастье в конце пути. И неделю за неделей взирая на них с алтаря, даруя им обещания и надежды, глядя на их терпеливые, доверчивые и слегка скучающие лица и удивляясь, неужели все эти люди действительно верят в то, что я говорю, или просто надеются, что это правда, я вдруг осознал, что не верю, больше не верю ни единому слову из всего этого, хотя не могу точно сказать, когда я перешел из одного состояния в другое, — настолько тонка, по-видимому, была оболочка, настолько мало расстояние, отделяющее веру от неверия.
Вся радикальная, направленная на уничтожение мифов теология, на сопротивление которой я потратил большую часть своей жизни, вдруг оказалась самоочевидно правдивой. Христианская ортодоксия была смесью мифа и метафизики, смесью, лишенной смысла в современном, начиная с эпохи Просвещения, мире, кроме тех случаев, когда она понимается исторически и интерпретируется метафорически. Иисус, насколько мы можем отделить его подлинную личность от сочинений первых евангелистов, несомненно, был выдающимся человеком, обладавшим исключительно ценной (но загадочной, очень загадочной) мудростью, коей он щедро делился, и нам, конечно же, такая личность несравнимо интереснее, чем фанатичные приверженцы конца света, характерные для того периода еврейской истории; а распятие Иисуса (хотя и не подтвержденное исторически) — трогательно и вдохновляюще. Сверхъестественность этого предания — идея о том, что он был Богом, «посланным» им же самим, но им-Отцом, с небес на землю и родившимся от девственницы, что он воскрес из мертвых и вернулся на небеса, откуда снова спустится в последний день, чтобы судить живых и умерших, и т.д., — тоже не лишена определенного величия и символической силы, но и этой истории можно было верить не больше, чем другим мифам и легендам о божествах, которые множились в Средиземноморье и на Ближнем Востоке в те же самые времена.
Итак, вот он я — священник-атеист или, по крайней мере, агностик. И я никому не смел в этом признаться. Я снова обратился к радикальным англиканским теологам — Джону Робинсону[64], Морису Уайлзу[65], Дону Кьюпитту[66] и компании, коих я обычно высмеивал в своем введении в курс лекций по теологии, и перечитал их с большим почтением. В работах этих авторов я нашел своего рода оправдание продолжению своей пасторской деятельности. Кьюпитт, например, говорил о «людях, которые являются вежливыми агностиками или скептически относятся к христианским доктринам о сверхъестественном и в то же время, как ни удивительно, продолжают исповедовать христианскую религию». Я подумал, что стану одним из таких людей. Кьюпитт, не придававший значения собственному скептицизму и публично осужденный как «священник-атеист», особенно увлек меня тем, что в серии своих книг решительно рубил сук, на котором сидел, пока между ним и пропастью не осталось ничего, кроме Кьеркегоровой[67] «религиозной потребности»: «Насколько мы можем судить, существует не Бог, но религиозная потребность, ее выбор, принятие ее требований и освобождающее ощущение самопревосходства, которое она в нас порождает». Обычно я развлекал студентов в Этеле, вставляя подобные выражения в «Символ веры»: «Верую в религиозную потребность...». Теперь же даже Кьюпитт, как мне казалось, слишком много на себя брал. Где было это освобождающее самопревосходство? Я его не чувствовал. Я чувствовал себя одиноким, лживым, нереализовавшим себя.
Именно тогда в мою жизнь вошла Дафна. По иронии судьбы. Она была старшей медсестрой в местной больнице, которую я посещал, отвечала там за женское отделение. Случалось, мы изредка разговаривали о пациентах в ее каморке-кабинете. К одной пациентке мы оба проявляли особый интерес — это была монахиня лет сорока, сестра Филомена, умиравшая от какой-то не поддающейся лечению формы рака костей. В течение многих месяцев она неоднократно ложилась в больницу, часто мучимая сильными болями. Ей ампутировали ногу, но это не остановило развитие болезни. Врачи больше ничем не могли ей помочь, и она спокойно и мужественно приняла свою судьбу. Она обладала поразительной верой и была абсолютно убеждена, что встретится с Создателем, или, как говорилось в литургии, сопровождавшей ее пострижение в монахини, со своим женихом. Естественно, я не смущал ее моими сомнениями, с притворным пылом демонстрируя в ответ такую же веру. Видимо, сестра Филомена сказала Дафне, каким источником утешения и вдохновения я ей служил, и мне было очень неловко, когда я услышал эти совершенно незаслуженные похвалы из вторых уст.