Роберт Менассе - Изгнание из ада
Этот год миновал, настал новый. Случившееся по-прежнему было укрыто тенью. Деревце росло, хоть и не так быстро, как мнилось Мане, который временами приходил, клал на могилу подле растущего побега кусок хлеба. Мальчик становился все меньше. Тени удлинялись, пыхтение в дортуаре опять набирало громкости. И малыш, который в часы свободной беседы снова и снова навещал деревце-Жуану, сделался… информатором? Неужели наконец-то? Он добился своего? Его вызвали к отцу настоятелю. Информатор? А что иначе? В школе он успевал отлично. Был в своем классе признанным исключением: единственным, кто знал все исключения. И с тех пор как Синий Человек высек его, ни разу не участвовал ни в чем, что повлекло бы за собой выговор, порку, а тем паче карцер. Он добился желаемого: стал совершенно неприметным. Всегда рядом, но ни в чем не участвующий, неприметный. Чего еще он мог ожидать, кроме этой должности? Воспитанник Мануэл шел длинной галереей к покоям отца настоятеля и изнывал от страха. Нет, не шел, а топал, так ему казалось. До чего же громко звучали его шаги! А страх испытывал каждый, кто проделывал путь к этим покоям. Длинная, высокая галерея, где и старшие чувствовали себя очень маленькими, Мане ощущал ее высоту, даже не глядя вверх. Шел мимо дверей, ручки которых располагались выше его глаз. В сумеречном свете поблескивали выбоины и прочие неровности пола. Какие великаны оставили свой след на этих каменных плитах? Страх. По плечу ли ему, думал Мане, ожидающая его великая миссия?
Рядом с отцом настоятелем сидел отец Жуан. Оба расположились у окна, для Мане против света, против дня, который Мане счел долгожданным.
— Садись, воспитанник Мануэл!
Отец Жуан протянул Мануэлу несколько листков, исписанных аккуратным каллиграфическим почерком. Протянутые из темноты, листки вдруг ярко взблеснули…
— Ты можешь это прочитать?
…когда Мане положил их на колени. Он кивнул.
— Тогда читай вслух!
Мария. Нет! Его это не касается! Не может такого быть. Глаза скользнули по странице. Иосиф. Потом опять: Мария.
— Откуда мне начать?
— От начала!
Мария: Ему казалось, язык заплетается, когда он прочитал два предложения, стоявшие после Мария и двоеточия.
— Дальше?
Отец Жуан кивнул.
Иосиф: Мане догадывался, что Иосифову часть можно пропустить, что «дальше» подразумевало: «Дальше про Марию». Но не признавался себе в этом, до поры до времени. Пока ему особо не скажут. Твердым голосом он прочитал текст Иосифа. Замер.
— Дальше!
Мария: Что это значит? Он отбарабанивал фразы, уже не спрашивая, читать ли дальше, прорывался, читая, к Иосифу, чтобы вроде как стать на твердую почву.
— Довольно! — сказал отец Жуан.
Отец настоятель кивнул.
Отец Жуан:
— У него звонкий голос, мягкие черты лица. И озабоченность, опасение нашей Пресвятой Богородицы, что им не удастся найти ночлег, этот воспитанник, по-моему, хорошо сумеет выразить.
— Да, — сказал отец настоятель, — и если представить себе покрывало на голове и голубой плащ… Да!
— Может быть, прочитать еще? Иосиф:…
— Нет, спасибо, воспитанник Мануэл! Можешь идти!
— А… — Информатор?
— Господь с тобой, Мануэл!
— Господь с вами, отче!
Малыш, который в часы свободной беседы снова и снова наведывался под сень Жуанина дерева, стал… Марией. Женщиной. Матерью. Главная роль в вифлеемском действе, причем та, что встречает глумление и насмешки, привлекает внимание в дортуаре, роль, что была кровавой раной, притягивающей пираний.
— Мария! — сказал Виктор Хильдегунде. — Ладно, отныне буду звать тебя Марией! Больше никаких унижений вроде Хилли и Гундль! Начнем сначала!
— Какие еще унижения?
— Не прикидывайся! Ты же прекрасно знаешь…
Метрдотель сообщил, что через полчаса кухня закрывается и если господа желают десерт, то…
— Непременно! — воскликнул Виктор. — И кофе. Большую чашку. Черный.
— Тридцать чашек?
— Включите в счет тридцать чашек, но принесите мне просто большой кофейник. Называя тебя отныне Марией, — сказал Виктор, — я, как говорится, возвращаю тебе это имя!
— Почему именно мне? Ты делаешь вид, будто это была только моя идея. Но ведь тогда поголовно все звали тебя Марией, после блестящей роли в вифлеемском действе. Ну, по крайней мере, многие. Некоторое время. Уже не помню, участвовала ли я тоже…
— А как же! Именно ты. Я точно помню. Ты прямо-таки наслаждалась: ах, как весело! Патология — вот что это было. Интернатские воспитанники разучили это действо, сплошь мальчики, женские роли тоже раздали мальчикам, а после гастрольный спектакль в школе: среди публики девчонки и мамаши, со смеху помирают над трансвеститом на сцене. Меня это уничтожило. Я со стыда сгорал, когда приходил в класс, до того боялся насмешек, что даже в сборной по футболу больше играть не мог, поскольку не попадал по мячу, как только вы принимались подначивать: Мицци! Мицци! Мицци! Я готов был руки на себя наложить!
— Не преувеличивай! В роли Марии ты в самом деле выглядел очень мило, а тот миг, когда ты расплакался, сценически был сенсацией. Нет, здесь для вас нет места, уходите, у нас ночлега не найдется… тут ты разрыдался, это…
— Я не играл, это все из-за насмешек, из-за хихиканья публики, из-за идиотских, беспомощных директорских шиканий…
— Директор был от тебя в восторге. Кто знает, сумел ли бы ты иначе вообще пробиться в школе. По-моему, — она криво усмехнулась, — он уже видел тебя Маргаритой в большой инсценировке «Фауста»!
— Мария! Обычно такой строгий, такой беспощадный, тут он только шикал! Подростковая шайка в темном зале от этого еще сильнее взвинчивалась, могла без опаски распоясаться, а я…
— У тебя была какая-то фраза про плод чрева, ты рыдал, и голос у тебя сорвался… Сейчас ты, наверно, сочтешь это глупостью и не поверишь мне, но в этих дурацких словах я никогда больше не слышала такой трогательности, плод чрева, поэтому позднее и напоминала тебе о них, думала, что если мужчина понимает, что значит…
— Прекрати! Пожалуйста, прекрати! Ты называешь это «напоминала»? Напоминала? Ты в самом деле глупая католичка…
— Что? Я не поняла!
— Типично австрийское дитя нацистского семейства.
— Что? Говори громче!
— Напоминала! — крикнул он через стол. — Ты называешь это напоминала? Именно это?
Воспоминание. В тот раз, когда мальчик, всегда убегавший прочь, замедлил бег, чтобы она его догнала, он впервые очутился рядом с нею. И вместе с тем тогда же потерял ее. Так как прикатила карета. Мария. Теперь ее звали Мирьям, а Марией звали его. В представлении о том, чтобы надеть чулки матери Марии, было что-то возвышенное, но под покрывалом и голубым плащом он едва не падал с ног. Хотел убежать и не мог. Мария, как деревянная, стояла за яслями, где меж соломой и куклой, незаметно для публики, лежала шпаргалка с текстом. Практично и удобно, Марии не пришлось поэтому заучивать очень уж много. Если бы Мария все-таки заучила текст, какой-нибудь текст, что-то, что ей нужно говорить. Не могла Мария прочесть шпаргалку из-под покрывала. Посмотреть — это Мария могла забыть. Вдобавок: Мария закрыла глаза.
Среди публики сидела Мария, которую тогда звали Хилли, сидела, набросив на плечи пуловер, рукава пуловера свисали ей на грудь, и Мария на сцене мечтала, что Мария среди публики мечтает о том, чтобы ее обняли со спины.
Шел 1968 год. Или может, 1969-й. Не важно, ведь в календаре современных святых это все равно одно и то же. Тождества опрокидывались, души разбивались, все получало новые имена. Маленький мальчуган звался Марией. Его последний футбольный матч в школьной сборной. Он перехватил мяч, противник поскользнулся, Виктор повел мяч, побежал сломя голову, он, малыш, бежал навстречу своему триумфу. Вокруг неожиданно столько места. Впереди лишь один защитник, здоровый бугай из задавак-терезианцев. У терезианцев красивая сине-белая форма, «настоящая», с гербом школы, с номерами на спине и всем прочим, а интернатские играли в ужасных нижних рубахах из белого рубчатого трикотажа, которые имелись у каждого мальчика на случай холодной погоды. Виктор в кедах бежал прямо на этого здоровяка в настоящих бутсах марки «Пума», с цифрой «3» на синей футболке, которого соперники прозвали Штоцем, в честь легендарного центрального защитника австрийской национальной сборной. Что Виктору делать? Отдать мяч или — он был уверен, что сможет, — попробовать прорваться в одиночку и просто обойти этого Штоца? И тут он услышал поощрительные крики своих, возгласы из публики: «Давай, Мицци, давай!» Виктор пошел бы на прорыв в одиночку, но Мицци остановился, сквозь слезы увидел, как мяч откатился от ноги, как все движение вдруг замедлилось, затормозилось, словно в лупе времени, Штоц спокойно и красиво выбил мяч за боковую, а Мицци еще некоторое время бестолково блуждал по полю, пока его не заменили.