Ричард Флэнаган - Смерть речного лоцмана
А Кута Хо между тем продолжает:
– Через некоторое время после смерти Джеммы Аляжу стало казаться, что я схожу с ума от всего этого. Он говорил, мне нужно отвлечься и не переживать. Он хотел как лучше. Думаю, так он сам справлялся со всякими напастями. Он упорно тренировался, пробегал за ночь не одну милю. Считал, что нельзя всю дорогу убиваться. «Почему ты не можешь прийти в норму? – спрашивал он. – Почему не можешь жить нормально, как другие?» «Потому что мы сами ненормальные, – говорила я. – Потому что это изменило нас и нормальным уже ничего не будет». «Малышки больше нет! – орал он. – Нет, понимаешь?» Я тоже кричала, ревела и говорила: «Может, Джеммы и нет, но она не умерла и никогда не умрет, как бы тебе этого ни хотелось. Она часть нас самих, как бы тебе ни хотелось, чтобы ее не было с нами». Глупости, конечно. Глупости. Но я так думала. И тогда Аляж предложил мне ходить на какие-нибудь вечерние курсы, чтобы я больше не думала о малютке. Али всегда нравилось заниматься каким-нибудь здоровым делом. «В здоровом теле здоровый дух», – любил он повторять. Господи, да неужели! Помимо футбола, он занимался триатлоном и еще бог знает чем. Делая вид, будто смерть малышки – дело прошлое, и если он стопчет кроссовки в пух и прах, если разобьет колени в кровь и эта боль заглушит ту, что терзает его изнутри, тогда все образуется. «В сутках не так уж много часов», – повторял он. А по мне, так их было слишком много, чтобы все это терпеть.
Кута Хо поднимает глаза и видит, что Мария Магдалена Свево так и стоит на месте.
– Простите, Мария, – говорит она.
– Не извиняйся, – отвечает Мария Магдалена Свево. – Тебе не за что просить прощения.
Но Кута Хо все равно извиняется, говорит, что не скажет больше ни слова, и просит Марию Магдалену Свеву сесть, а сама пытается совладать с собой.
– Рассказывай дальше, – говорит Мария Магдалена Свево, – если хочется.
И Кута Хо продолжает:
– Я каждый день ходила на кладбище проведать могилку Джеммы. Ее похоронили в Кингстоне[56], на современном кладбище, где вместо надгробий стоят ровные ряды плит посреди лужайки, и все одинаковые. Младенцев там хоронят всех вместе в одном ряду. Не знаю почему, но так уж выходит. Кто-то пытался сделать так, чтобы их плиты отличались от других, они подкладывали к ним любимые игрушки их малышей. Знаете, сердце разрывается, когда глядишь на такое – на эти ряды плит с именами малышей, и у каждой второй или третьей лежит пластмассовая кукла или игрушка, самая обыкновенная: Большая Птица[57], игрушечная машинка, плюшевый мишка и все такое – они лежат прямо на открытом воздухе, под дождем, на холоде, и никто даже не думает поднять одну из них, поиграть с ней или унести с собой…
Голос Куты Хо замирает, она смотрит в окно своего дома на палисадник, и взгляд ее переносится еще дальше – в сторону прачечной через дорогу, уже освещенную фонарями. Заметив, что в комнате почти совсем темно, она встает, отдергивает занавески и включает свет. Когда Кута Хо проходит мимо Марии Магдалены Свево, та начинает говорить, но не потому, что ей хочется, а потому, что чувствует: так надо.
– Наверное, было очень тяжко, – говорит она и тут же корит себя за неловкую попытку посочувствовать горю этой женщины.
– Тяжко? – удивляется Кута, садясь на место и чувствуя, как это короткое слово застревает у нее в горле. – Ну да, – задумчиво произносит она, стараясь правильно истолковать замечание Марии Магдалены Свево, чтобы одно неосторожное слово не породило другое. – Да, было тяжко.
Но понятие «тяжко» слишком мелкое, а слово «тяжко» слишком ничтожное, чтобы выразить то, что держит в себе Кута. Это лишь весьма приблизительное определение того, что она чувствует, и Мария Магдалена Свево понимает, что поступила опрометчиво, прервав Куту.
– Тяжко, – повторяет Кута, – можно сказать и так. – Она переводит взгляд на ярко-зеленую столешницу и замечает, что их кружки пусты. – Еще кружечку? – спрашивает Кута.
Мария Магдалена Свево слышит, как в кухне открывается кран, как в старенький синий фарфоровый, со сколами, чайник наливается вода, как вилка со щелчком входит в розетку. Ток проникает в нагревательный элемент в чреве старенького чайника – из его глубины слышится шипение, а потом урчание. И Кута продолжает свой рассказ усталым, сдержанным голосом:
– Аляж сказал, чтобы я больше не ходила на кладбище, кроме дня годовщины ее смерти. Я подумала, может, Али и прав. Может, я действительно слишком много думала о Джемме. Может, я заболела. Не знаю. Мне было все равно. Мне и впрямь было безразлично то, что я делаю. Раз Али так нравится, что ж, буду с радостью делать все, что он говорит. Я записалась на шерстопрядильные курсы. Но в первый же вечер, как я села в машину, меня понесло через весь город – и я снова оказалась на кладбище. Так все и началось. И продолжалось каждый вечер по вторникам. Уезжая из дому, я чувствовала себя в некотором смысле счастливой, и Али радовался моему счастью. Я радовалась потому, что буду навещать Джемму, и Али улыбался.
– То есть ты так и не попала на свои шерстопрядильные курсы? – спрашивает Мария Магдалена Свево.
– Нет, – отвечает Кута, заглушая своим голосом плеск воды, разливаемой по кружкам. – Это был повод выкроить время и съездить на могилку к Джемме.
И Кута Хо смеется над своей маленькой уловкой. Подойдя к столу, она левой рукой протягивает Марии Магдалене Свево кружку растворимого кофе, а свою бережно прижимает к груди. Потом подносит ее к губам – узким, ненакрашенным – отпивает и продолжает едва заметно улыбаться воспоминанию.
– А ты не боялась, что Аляж догадается? – спрашивает Мария Магдалена Свево.
Кута ставит свой кофе на стол, садится и обеими руками берется за ручку кружки. Они сидят за столом напротив друг друга, но глядят не друг на друга, а на столешницу, на дымящийся кофе, на пятна и крошки на столе.
– Ну, боялась, – через какое-то время отвечает Кута. – Да, боялась.
Она отпивает кофе и при этом крепко сжимает кружку обеими руками, словно вокруг бушует буря и эта кружка для нее – единственный источник тепла. Она ставит кружку, но руки по-прежнему крепко сжимают ее.
– Боялась, если он узнает, то здорово разозлится. Курсы были рассчитаны на три месяца, и, когда подошел последний срок, я стала бояться, вдруг он узнает, что было на самом деле. Тогда я пошла в магазин и купила два красивеньких джемпера ручной вязки из домотканой шерсти: один для Али, а другой для Джеммы. Стоили они недорого, да и деньги для меня тогда уже мало что значили. Во всяком случае, с размером Джеммы я угадала, ведь в следующем месяце ей должно было исполниться два годика, да и продавщица в магазине заверила, что в двухгодовалом размере она проходит еще целый год, прежде чем вырастет из него. И вот в тот вечер, во вторник возвращаюсь я домой и дарю Али джемпер. Он был потрясен. «Я же говорил, – сказал он, – видишь, как это помогло тебе вернуться к прежней жизни?»
Мария Магдалена Свево смеется.
– Он что, так ничего и не узнал?
Кута тоже смеется: ведь все вышло так глупо.
– Знаю, – говорит она. И смеется еще громче. – Это смешно. Сейчас. Если посмотреть назад, то и впрямь смешно. – Куту, кажется, несколько поразило воспоминание о том забавном случае, и при мысли, что это действительно было смешно, она смеется еще громче, как над настоящей шуткой. – Смешно, да? Я хочу сказать, что забыла – честное слово, клянусь, вы не поверите – срезать бирку с внутренней стороны горловины. И вот, когда он стал натягивать на себя джемпер и я заметила свою промашку, меня пронзила мысль: о боже! то-то сейчас будет! Но он ничего не заметил. Бирку я срезала на другой день, перед тем как он вернулся с работы. Он был очень рад такому подарку и сказал, что следующим летом собирается свозить меня в отпуск в Квинсленд. Я сказала, что все это звучит довольно заманчиво, мы сидели в постели и долго-долго мечтали, что будем делать в отпуске. Потом он стал целовать мою спину: ему захотелось любви. А мне было все равно, ведь я ничего не чувствовала – ни хорошее, ни плохое. Я просто лежала как бревно и смотрела на луну. Потому что чувствовала себя такой же большой и пустынной, как луна, как будто уже ничто не могло причинить мне боль. – Кута взглянула на Марию Магдалену Свево. – Странно, что я делюсь с вами самым сокровенным. Потому что раньше я бы никогда не решилась говорить с чужим человеком о таких вещах. Вы же помните, какой я была. А теперь какое это имеет значение? Какая разница, что знают люди, – все или ничего? Все, что я знала, так это то, что Джемма была здесь, а теперь ее нет. – Кута оперлась щекой на руку, глянула в свою кружку и, взяв ее другой рукой, допила остатки кофе. – Как бы то ни было, Али, думаю, был немного разочарован. Он ничего не сказал, но что ж, да вы и сами знаете, как оно бывает. На другое утро, когда он ушел на работу, я поехала на кладбище и положила джемперок Джеммы ей на могилку, навроде подарка. Я аккуратно сложила его, чтобы он выглядел так, как в магазине, когда я его покупала. Помню, где я его оставила. У верхнего левого угла таблички. Странно, что такое хорошо запоминается. Я помню джемпер, где оставила его, как сложила, а Джемму уже не помню. То есть я вроде бы что-то помню, а вот как она выглядела, как двигалась, как плакала и улыбалась, как шевелила ручками и все такое – нет. Все это позабылось. Я просматривала наши фотографии, а когда закрывала глаза, то видела только сами фотокарточки, а не Джемму на них. Я старалась, старалась, но все как отрезало. Кроме одного случая. Это было ночью после того, как отвезла джемперок на ее могилку. Той ночью я спала и впрямь хорошо – первый раз после смерти Джеммы спала по-настоящему, и мне снилось, как Джемма подросла, стала маленькой красивой двухгодовалой девочкой, и как бегала по парку в своем джемперочке, и он ей шел как ничто другое. Она кинулась в мои объятия, и я слышала, как она смеется, я чувствовала, как разогрелось ее тело после беготни, и тогда она сказала мне: «Я люблю тебя, мамулечка». А я ей в ответ: «Только смотри не запачкай новенький джемпер». – Кута снова смеется, рот ее вытягивается, щеки растягиваются, губы приоткрываются, но с них не срывается ни единого слова – ничего, кроме прерывистых рыданий.