Жорж Перек - Исчезание
— Причина — тут! Гнев Шума вызвала эта вырезка! И дал ее ему ты, не так ли?
— Нет! — сказал Артур Бэллывью Верси-Ярн. — Шум нашел вырезку сам, причем без умысла, в чулане спальни, где мне застелили перину. Еще ранее Шум ушел гулять в парк, заблудился в густейшем мраке, вернулся. Сиу спала. Я спал. Темень была жуткая. Эймери рухнул на диван, чувствуя резь в виске. Задремал и тут же был разбужен; вдруг встал, задыхаясь и паникуя без всяких причин. Началась резь в желудке. Страдающий Эймери представил себе, как некие враги, желая ему смерти, влили ему яд. И тут Эймери пришла на ум спасительная идея: в шкафу чулана близ спальни, где я спал, несчастный видел склянку с антиядием. Шум встал, пришел в спальню, забрался в чулан, начал искать и наткнулся на газетные вырезки. Забыв все рези и мигрени, издал дикий крик и кинулся на меня.
— Патлатый! — кричал Шум.
Затем в бешенстве выбежал и кинулся к себе в спальню, а через какие-нибудь две-три минуты вернулся. В руках держал лист с тридцатью тремя рамками, где тридцать две были заняты, а единственная, в середине, была пуста.
— Эта серия не имела лакун, — сказал Шум. — Патлатый был вклеен там, где сейчас — пустая клетка. Картинку выкрали тридцать лет назад, в апреле. Сначала инцидент меня удивил и слегка задел: кража была такая глупая, нелепая и я не придал ей значения. А три дня спустя в Кембридже умер наш первенец Алимпий!
Речь Шума прервали глухие всхлипы.
Я решился высказаться:
— Клянусь тебе, Эймери. Картинка, найденная у меня в чулане, принадлежала мне всегда.
— Случайный параллелизм? — удивился Эймери.
— Не сказал бы. Print, украденный у тебя, и print, хранящийся у меня, являют не двух разных людей. Индивидуум, напечатанный на наших дагерах, — единый и неделимый!
— Значит, и у тебя на дагере Патлатый?
— А тебе зачем?
— Раза три я пытался тебе намекнуть на единение наших жизней. Нас питает единая ветвь. Наши судьбы — черта в черту — даже не параллельны, а идентичны!
— Эти намеки я не забыл, — прервал Эймери. — Раз десять я пытался вызвать тебя на беседу с глазу на глаз, дабы ты раскрыл мне эту связь, а также распутал нелепый узел, чье бремя я влачу всю жизнь и чьи меандры мне и сейчас едва ясны. Дискуссия, увлекшая нас и наших друзей в эти дни, тянулась без перерыва, и нужную минуту для приватных речей я так и не нашел. Сейчас не лучшее время, и все же мне кажется, нам следует все выяснить сейчас.
Я принял идею Шума, и тут же прибавил:
— Давай выяснять не здесь. Темень везде, а тут мы еще и замерзнем. Заберемся-ка лучше в курительную Августа, где рюмка-другая придется нам весьма кстати.
— All right, — сказал Эймери. — Иди в курительную. Я сейчас приду.
Затем Шум быстрыми шагами вышел из спальни, сжимая в руках лист с дагерами.
Я пришел в курительную. Ждал там чуть ли не час. Выпил внушительный стакан виски. И вдруг услышал сильный шум в гараже. Я туда спустился, чуть ли не перепрыгивая ступени, правда, держась за стену, так как не видел ни зги. Зашел в гараж и при свете печки увидел, как Эймери в ней сжигает некий значительный (как минимум, пухлый) манускрипт.
Напуганный страшным предчувствием, я закричал:
— Зачем ты сжигаешь эти бумаги?
Шум на меня даже не взглянул. Взирал, как безумный, на краснеющие, чернеющие и испепеляющиеся страницы. Затем сел на стул и указал мне на скамейку в углу гаража и сказал:
— Ну, приятель, теперь давай разбираться.
— Здесь? Мы же решили встретиться в курилке…
— Нет, — прервал меня Шум. — Будем разбираться здесь.
— Зачем здесь?
— Ну, скажем, здесь светлее, теплее и…
Шум взглянул на меня и не завершил фразу.
— And what? What's the matter?
— Zilch. Давай сядем и начнем, иначе…
— Иначе?
— Иначе такая ситуация нам уже не представится…
Намеки Шума меня удивили и даже смутили, и все же я не стал ему перечить. Сел на скамейку, закурил сигарету и приступил:
Как я уже тебе сказал, ты узнаешь все перипетии, свалившиеся на нашу семью. Ты также узнаешь: эта Сага — истинная трагедия, чьи вердикты касаются и тебя. Павшее на тебя Заклятие преследует и меня. Нас связывает генетика: у нас единый Папа!
— Как?! — зашелся в крике Эймери. — Мы — братья?!
— Да, братья! Братья, связанные страданиями и смертью!
— Как ты узнал? Как и где ты нашел всеми утаиваемые и навсегда заказанные для меня сведения?
— Ах! Я бился как минимум двадцать лет, следуя за интуицией, и в лучшем случае угадывал наличие тайных мрачных сил, нависавших над нами, чья никем не дебатируемая и даже не рассматриваемая суть была скрыта для всех. Итак, я бился целых двадцать лет, дабы раскрыть эту тайну, выстраивая представления над представлениями, перебирая сценарии за сценариями, предлагая инстинктивные прелиминарии и заключения, приблизительные и за уши притянутые версии, приближающие меня step by step к радикальнейшему забвению, к пугающему табу, мешающему разгласить тайну.
Двадцать лет я завязывал нужные связи, якшался с интриганами, платил ленивым шпикам и стукачам, давал взятки хранителям и архивариусам, раскрывавшим мне двери в архивы, а за ними — тайну генезиса. Наведываясь за справками, я перебрал целую армию чинуш: все эти бесчестные магистраты, субституты, юристы, секретари, референты, клерки, стряпчие ждали интенсивных субсидий за не всегда интересные сведения. Затем я разбирал гигантские залежи материала, где все сведения были перепутаны, и пытался вычленять крупицы знаний из неверных, ненужных, несущественных, незначительных данных. Затем, дабы свести вместе частные факты, я изыскивал — за счет изнурительных brainchild и brainteaser (ведущих чуть ли не к brain-fag) — какую-нибудь связь между ними и чаще ее не улавливал.
И все же я выследил, выискал, вычислил, вызнал. Я выпутался из путаницы. Я раскрыл сакральную тайну, а вместе с ней — наше свершившееся, наше минувшее, наше бывшее!
It is a tale related by a cretin, filled with alarm and fury, signifying naught.
Наша сага — длинная и запутанная, местами заурядная, местами фантастическая; ее суть — все время преследующая и тебя, и меня Кара. Замысливший ее индивидуум трудился над реализацией двадцать лет, не расслабляясь ни на секунду. Ему претили сантименты, ему были чужды участие, раскаяния; перед ним маячила единственная цель: усладить личную месть, свершить кару, неся — в шквалах гнева и карминных струях — смерть.
Сей изверг, свершив череду страшных убийств, истребил всех наших детей!
— Изверг! Изверг! — шептал сраженный Эймери.
— Да! Неизвестный индивидуум, чей интригующий лик ты хранил и даже не знал, как ты с ним связан! Таинственный мужчина с бакенбардами, пышными и растрепанными власами! Зачавший тебя и меня! Наш папа!
— Наш папа! — закричал Эймери, уязвленный в глубины души. — А я, значит, и знать не знал! Какими же судьбами нас зачала такая ужасная мразь?!
— Не кипятись, Эймери! Тише! Не спеши. Ты сейчас все узнаешь:
Наш Папа (имени или, правильнее, транскрипции имени мы не знаем) жил в Анкаре. Нашу династию чтили как самую влиятельную династию в Турции. Ее капитал считался гигантским и сравнивался с владениями царя Мидаса. Правда, передача наследства всегда вызывала неприятные казусы, так как Клан насчитывал не менее тридцати трех семей, а каждая семья — девять-десять детей: все время всплывали прямые и непрямые наследники, и, невзирая на капитализацию, глава Клана переживал, страшась уменьшения и распыления начальных средств.
Итак, наметилась традиция давать максимальные привилегии сыну-первенцу. Следующим детям выделяли сущую безделицу. Весь капитал шел принцу, любимцу: замки, усадьбы, леса, веси, деньги и ценные бумаги, драгметаллы, бриллианты, ювелирные украшения. Преемник не утруждался никакими делами, а братьям и сестрам предписывали изнурительный труд.
Даже самый наивный читатель сумеет представить, к чему привела такая дискриминация: старшему сыну дарили всю душу, младших презирали, над младшими глумились. Так, — даже если эти репрессивные меры выдавались за правильные и нужные, дабы удержать власть Клана (власть следует крепить все время увеличивающимися капиталами, а значит, исключать их разбазаривание и утекание к чересчур дальним наследникам), — семейный узус, прибегая к инстинктивным извинительным уверткам, закладывал дискриминацию не на Sint ut sunt aut nicht sint, a на т. н. нравственных правах: детей делили на касты; дарили все первым, называя их чистыми, правильными, белыми; забирали все у следующих, уничижая их за милую душу и смешивая с грязью.
Дальше — хуже: применяя к себе декрет Клана, все с ним мирились. Ни патриции, ни плебеи даже не думали заявлять: Summum Jus, summa Injuria; каждый взирал на неделимый статус патриархальных средств как на привычный и даже всеми приемлемый регламент, не считая явным, пристрастным нарушением, ущемляющим массу ради единицы.