Свет в конце аллеи - Носик Борис Михайлович
Разговор снова пошел про то, как «у них там», и Железняк перестал слушать. Он попытался представить себе, как бы они все жили «у них там». Хотя бы те же десять дней у Горы… Чуть больше говорили бы об автомашинах. Может, получше были бы крепления. И ботинки. И лыжи. Еда в столовке была бы получше, определенно получше, хотя и чуток дороже. А в остальном…
Юрка потянул его за рукав.
— Идем, — сказал Юрка. — В карты они играть сегодня не будут.
Фильм был то ли детективный, то ли приключенческий. С педагогической точки зрения беды в этом не было. Беда была в том, что развитие сюжета не оставляло места тайне. С первой же части стали ясны расстановка сил и движение сюжета, которое Железняк заранее изложил Юрке на ухо.
— Ты смотрел этот фильм! — возмущенно сказал Юрка.
— Нет. Но… сценарии во всем мире пишутся примерно одинаково… Уйдем?
— Я досмотрю до конца, — сказал Юрка. — Но ты можешь идти. Я хочу быть самостоятельным.
Выйдя в полумрак пустого холла, Железняк вспомнил, что не взял у Юрки ключ. Ломиться в запертый кинозал было неловко. Куда ж деваться до конца сеанса? Железняк постучал в Колину комнату, но там никого не было, и ом вспомнил, что инженеры собирались в нижний бар. Обитатели отеля по вечерам посещали обычно два здешних бара, визит в которые приравнивался к мероприятию высокой познавательной и эстетической ценности. Бар считался важным экономическим подспорьем для курорта, но, по мнению знатоков и завсегдатаев, не бар существовал при горнолыжном отеле, а отель при баре, ибо именно бар являлся в этом малорентабельном хозяйстве главным источником доходов, главным добытчиком. Железняк заключил, что посещение бара может оказаться для него тоже если и малоприятным, то на худой конец любопытным мероприятием.
Он спустился в тускло освещенный подвал, где его встретили резкий запах полутемного туалета по соседству с баром и оглушительная магнитофонная музыка. Если в области канализации и электрификации, помноженных на коррупцию, человеческий гений еще не мог в этом далеком горном районе совладать с растущим потоком дерьма, то в области звукофикации все было в большом порядке. Магнитофонный скрежет приносил в подвал, пахнущий туалетом, самые свежие шлягеры, в том числе и охальную песенку ансамбля «Бонни М» про таланты Григория Распутина, «русской любовной машины» из времен последнего императора (Железняк припомнил, что, по последним литературно-идеологическим открытиям, этот человек был всего лишь жалкой игрушкой в руках еврейского капитала, о чем, конечно, не догадывались наивные черные люди из ансамбля «Бонни М»).
Стараясь дышать как можно поверхностней, Железняк вступил на территорию подвального бара. Как и в других дискотеках, в баре царил снисходительный полумрак, который окрашивал все происходившее в специфические тона «сладкой жизни». Каждая эпоха имеет свои средства для передачи этого колорита порочности и разгула. Жирные амурчики и вальяжные толстухи, покрывавшие потолки и стены в борделях прошлого века, в последующую эпоху украсили респектабельные ужины министров и дипломатов, а для нынешнего школьного разгула оборудовали такие вот притуалетные подвалы с пластмассовыми столиками, с мигающим приглушенным светом и с неистово ревущей ферромагнитной музыкой: «Ра-Ра-Распутин, рашн феймэс лав машин». Железняк увидел Омарчика и подумал, что именно таким представляется гнездо разврата сыну балкарского истопника, а также миллионам его сверстников — в Ленинграде или в Будапеште, на Скандинавском полуострове или на Сардинии. «Ра-Ра-Распутин…»
К своему удивлению, ступив в полутемное пространство бара, тесно заставленное столиками и забитое танцующими парами, Железняк вдруг почувствовал прилив энтузиазма и даже, можно сказать, веселья. Что ж, стало быть, он не совсем еще стар, он сын своего века, во всяком случае, способен по временам разделять его радости и ценить его достижения…
Коля отчаянно прыгал у стены с какой-то милой (впрочем, в полумраке бара все они казались весьма соблазнительными) девочкой. Его друзья, гитарист Виктор и Семен, сидели у стойки, за которой царил высокомерный и обаятельный юноша — всесильный бармен Ахат. Ахат лихо выставлял на стойку стаканы, где плескался сильно разбавленный портвейн с кусочком льда и с вишенкой, уже бывшей в употреблении. Называлось это пойло коктейлем и стоило руль с небольшим. Что ж, продавая столь сильно разбавленное спиртное, Ахат вносил свой посильный вклад в общегосударственное дело борьбы с алкоголизмом. Самому Ахату эта операция приносит не меньше трех сотен в день. Это было идеально поставленное производство, рентабельное, идейно выдержанное, не нарушающее высоких идеалов. Именно это Железняк с последней прямотой объяснил Ахату, чем заслужил симпатию и доверие этого влиятельного человека.
Кроме инженеров у стойки сидели горнолыжник-американец и сопровождающие его лица. Сопровождающих было четверо, и наверняка двое из них, а может, впрочем, и все четверо, были фарцовщиками. Наверное, они занимали и какие-то вполне официальные должности, которые позволяли столь безболезненно и беспрепятственно общаться с заокеанским лыжником, но главный доход их шел от перепродажи спортивно-промышленных товаров, так что разговор их с заокеанским гостем с регулярностью возвращался к этим операциям.
— Ну вот скажи честно, Джемс, тебе очень тут у нас понравилось?
— Оу! Мне очень понравилось. Спасибо, больше не надо пить. Обычай? Ну хорошо, еще немножко можно пить. Мы, американцы, очень алкоголический народ.
— Вот скажи, Джемс, когда ты будешь уезжать, в самый-самый последний день, ты ведь сможешь продать эти ботинки?
— Я уже продал одни ботинки. Товарищу Бышт… Быршт…
— Знаю, Джемс. Но вот эти, вторые ботинки, которые на тебе, ты ведь можешь их продать, когда будешь уезжать, в самый-самый последний день, правда, Джемс? И крепления тоже, Джемс…
Не вникая в чужие разговоры, Семен и Виктор разглядывали американца, как разглядывают загадочного сфинкса.
— Что ему тут делать? — сказал Виктор. — У них там в Скво-Вэлли искусственные опылители склона. Ветродуи. Ратраки работают. Не то что здесь — третий год ратрак без дела стоит.
— Ему это просто экзотика, — сказал Семен. — Вроде как тебе на БАМ или и армию на три месяца. Поглядеть можно, чего не поглядеть. На два-то года небось не захочешь… Потом же его — видел? — его кормят отдельно.
Оглушительно грянул задорный казачок, и у стены стало тесно от танцующих. Здесь царило неподдельное веселье, и Железняк впервые за последние двадцать лет пожалел, что он не танцует. Среди отчаянно прыгавших ребят и девочек он разглядел Колю, Наташу, Омарчика, мальчика из лыже-хранилища, одетого по самой последней международной молодежной моде, элегантного пацана-сантехника… Наташа танцевала с каким-то высоким, усатым парнем, малоподвижным, однако вполне музыкальным. Их танец напомнил Железняку балет «Ромео и Джульетта» в постановке берлинской «Комише опер», где больше двух часов звучала хорошо знакомая музыка Прокофьева, но герои лежали и сидели на помосте, презирая всю эту традиционную балетную суету (в тогдашней берлинской постановке Ромео был простой рыбак, и оттого традиционный сюжет получал подлинно классовое звучание).
Подошел старший инструктор Хусейн со своим стаканом, печально сказал Железняку:
— Вон ту кудрявую я сегодня в обед трахнул. Переводчица из «Интуриста». Водку жрет, страшное дело.
— А кто этот парень, усатый? — спросил Железняк.
— Сторож с биостанции. Он, конечно, им говорит, что он старший научный сотрудник. Вот мне ничего не надо говорить. Я был слесарь, а теперь я старший инструктор. А девка с ним ничего. Как ее? Наташа, кажется.
«Ему вовсе и не нужно поднимать свой уровень до старшего научного, этому усатому сторожу. Старшие научные опустились до уровня сторожа, и все сравнялось. Может, и правда, всеобщее равенство, голубая мечта европейского социализма, у нас уже не за горами? Не какое-то там материальное равенство, нет, этих пустяков пока нет, а духовное равенство. Бездуховное…»