Александр Проханов - Идущие в ночи
– Эй, Рамзан, – позвал Красноголовик стоящего у дверей охранника. – Держи ему башку над тазом!..
Звонарь видел, как качнулся у дверей и пошел к нему высокий длиннорукий охранник.
– Ты-то хоть можешь помочь?.. Скажи им!.. – потянулся Звонарь к оператору, направлявшему на него яркое зеркальце рефлектора.
– Что я могу? – ответил тот, продолжая снимать, прижигая его плачущее лицо огоньком телекамеры.
Охранник приблизился. Схватил Звонаря за жидкие волосы. Ударил ногой в поджилки. Со стуком опустил на колени. Нагнул его голову к тазу, так низко, что Звонарь увидел, как затрепетала вода от его дыхания.
– Последний раз говорю тебе, сука!.. – услышал он над собой голос чеченца, увидел близко у глаз слепящее лезвие. – Считаю до трех!.. Раз, сука!.. Два!..
– Господи!.. – вскрикнул Звонарь голосом взлетающего чибиса. Лезвие шло ему по горлу, секло дыхание, голос, погружалось в бурлящие жилы, в хрупкие позвонки. Глаза его повернулись в глазницах, и он увидел Ангела, огромного, в белых одеждах, с сияющим дивным лицом. Ангел протянул ему золотой одуванчик, прижал к любящей горячей груди и, оттолкнувшись от влажных цветов, взмыл в небеса, в их чудную, родную лазурь.
Обезглавленное тело Звонаря дергалось, выталкивало в таз буруны крови. Чеченец держал за волосы голову, стряхивал в таз красные брызги. Литкин в восторге снимал, стараясь заглянуть телекамерой в голубые глаза.
Глава восьмая
Литкин покинул свое неуютное ложе в бетонном бомбоубежище, где отдыхали чеченцы, вернувшиеся после ночных караулов и боевых операций. Валялись на топчанах вповалку, среди ватных одеял и рваных матрасов, не раздеваясь, кашляя и хрипя во сне, чернея исхудалыми небритыми лицами, острыми носами, всклокоченными бородами. У каждого под рукой лежал автомат, высовывая из тряпья вороненое дуло. Кое-где на лбах белели бинты. Пахло кислой сыростью, холодным дымом, немытой плотью. Под тусклой лампочкой скопился синеватый железный туман, словно дым сгоревшей брони, ядовитые пороховые газы, сны о пожарах, горящих танках, обугленной арматуре.
Литкин медленно, осторожно проделал восточную гимнастику, напрягая узлы сухожилий и мышц, пропуская по застывшему телу волны тепла, сгустки силы, концентрируя в суставах запас жизненной энергии, которую станет расходовать во время дневной работы, направляя телекамеру из одной точки в другую, рисуя многомерный чертеж войны.
Он надел поверх теплой куртки удобный жилет-безрукавку, наполняя карманы и плотные брезентовые отсеки необходимым для работы снаряжением, как это делает воин спецназа, отправляясь на рискованное задание. Вместо автоматных рожков он нагрузил карманы аккумуляторами. Вместо гранат засунул в отсеки новые запечатанные кассеты. Спрятал и застегнул ремешками сухие галеты и несколько шоколадных плиток. Втолкнул пластмассовую бутылку с минеральной водой. Проверил сохранность блокнота, авторучки и складного ножа. Опустил в боковой карман тяжелый пистолет, подаренный начальником охраны Махмутом. В другой упрятал индивидуальный пакет с бинтом и ампулой обезболивающего промедола. На груди, под жилетом, нащупал бумажник с деньгами и охранной грамотой, подписанной Шамилем Басаевым. Подхватил телекамеру, как подхватывают пенал гранатомета, и из тусклого сырого подвала по скользким ступеням поднялся в ослепительный бело-синий мир, в котором сверкали снега, сочно под солнцем краснели кирпичные развалины, высоко в густой морозной синеве трепетало темное семечко вертолета.
– Салям алейкум! – радуясь солнцу и свету, приветствовал Литкин немолодого, с усохшей рукой охранника, кидавшего щепочки в бледный огонь, на котором бурлил котел с кипятком.
– На охоту пошел? – дружелюбно поинтересовался чеченец, оглядывая снаряжение Литкина. – Смотри, дырку в башке не принеси.
– Если две принесу, одну тебе подарю.
– Хлебни на дорогу. – Чеченец черпнул из котла желтоватый кипяток, протянул Литкину окутанную паром кружку.
Тот благодарно принял. Пил, обжигаясь, глядя сквозь пар на сверканье снегов, бледный огонь костра, сморщенное, древовидное лицо чеченца Радовался своей силе и бодрости, компактности боевого снаряжения. Короткий зимний день, наполненный блеском, желто-красными пятнами солнца, звал его в свой сине-белый объем, и он ступил в него, как купальщик ступает в студеную чистую воду.
Два молодых охранника проводили его сквозь посты, полуразрушенные кварталы многоэтажных зданий к нейтральной полосе, где начинался одноэтажный город. Пожелали удачи. Прикрывая автоматами, дождались, когда он перебежит пустое, изрытое танками пространство и скроется в розовом плетенье садов, изгородей, кирпичных домиков.
И он оказался один, среди морозных яблонь, в чьих стеклянных ветвях держался синий шар неба возле безлюдных кирпичных домов с выбитыми стеклами и снесенными крышами, длинных каменных изгородей, в которых зеленели пробитые пулями железные ворота. Рокоты отдаленной канонады ходили кругами, как гроза, огибая вдалеке эту нейтральную, не занятую войсками территорию.
Фильм, который он снимал в Грозном по заказу французов, не был обычным собранием роликов с изображением взрывов, растерзанных трупов, важных, изрекающих напыщенные слова полевых командиров. За эти ролики, снятые с риском для жизни, иностранцы хорошо платили наемным русским операторам, проникавшим в расположение чеченцев. Фильм, который он снимал среди пожаров ибомбардировок, казней пленных и ночных откровений Басаева, был философской притчей о конце мира, в который вторгся разрушительный и карающий Дух, избивающий провинившееся человечество. Это была его «Герника», которая не просто принесет ему мировую славу своей жуткой больной эстетикой, но позволит ему самому проникнуть вустрашающую глубину мироздания, из которой прилетел карающий Дух. Упал, как огромный ястреб, на обреченный город. Расклевывает его на куски, дробит в нем кости, выхватывает кишки, вырывает глаза, умерщвляет каждую живую частичку.
Он шагал по чистому хрустящему снегу, накрывшему сор уничтоженного жилья. Чувствовал гибкость суставов, зоркость и бодрость, предвкушая драгоценные, ожидавшие его в развалинах зрелища.
За изгородью послышался хруст, урчание, хриплое, злое сипение. Литкин пробрался к забору и увидел в проломе двух псов, пожиравших труп. Тело было присыпано снегом. Вокруг пестрели собачьи следы, ржавые брызги, тряпье. Косматый пес, подняв загривок, упираясь крепкими лапами в грудь человека, поедал у него лицо. Сгрызал губы, выедал нос, сгладывал мякоть щек. Норовил проникнуть глубже в рот, добраться до языка, скалился, бил клыками. Зубы мертвеца и собаки сталкивались, гремели. Казалось, они грызлись и мертвец защищался. Другой пес, крутя мохнатой шеей, объедал руку. Сорвал с нее рукав, обгрызал белую кость, тянул с треском сине-розовые сухожилья. На запястье человека желтели часы. На вздувшемся голом плече синела татуировка – чей-то профиль и надпись. Рука шевелилась и дергалась. Пес переставал драть жесткие волокна и жилы, взглядывал на часы, словно отвлекался на их тиканье и бег стрелки.
Литкин нацелил камеру в прогал забора. Снимал собачий пир с тем же упоением, с каким снимал казнь Звонарева.
Он переместился в проулок и на снежной блестящей дороге увидел трех прохожих, в отрепьях, перепоясанных веревками, с заросшими, едва различимыми в волосах, худосочными лицами. По виду нищие, погорельцы, все трое несли на плечах зеркала в деревянных рамах. Солнце отражалось в зеркалах, кидало по сторонам ослепительные вспышки света. Согбенные, похожие на калек, они несли магические стекла, уцелевшие среди взрывов. Литкина поразило их шествие, словно они, последние из уцелевших земных людей, перед тем как погибнуть, направляли в небо волшебные, небьющиеся зеркала. Посылали в мироздание сигналы о конце планеты, о завершении земных времен, и кто-то, невидимый в синеве, принимал эти солнечные знаки прощания. Литкин снимал прохожих, их скрюченные носы, беззубые рты, звериные бороды. Ловил солнечные, бегающие по заборам и садам иероглифы. Мысленно назвал эту сцену фильма – «Последние люди».
Он пробирался садами, по нетоптаному сверкающему снегу, заглядывая во дворы разгромленных одноэтажных домов. Каждый был поражен снарядом или струей огнемета, выгорел изнутри. Из расколотых окон и сорванных дверей свисали обгорелые одеяла, прожженные ковры, дырявые простыни, словно кто-то проснулся в ночи, пытался выпрыгнуть из горящего дома, оставил следы своего бегства и гибели.
Он увидел двор, окруженный упавшей изгородью, с кирпичным разбитым домом, обугленным сараем. Посреди двора, на снегу, стояла широкая кровать, и в ней, лицом вверх, накрытая клетчатым цветастым одеялом, лежала мертвая женщина. Вокруг нее на стульях сидели неподвижные дети. Они тоже казались мертвыми, но над их маленькими серыми лицами едва заметно дрожал пар. «Семья» – так назвал Литкин эту сцену, которую тотчас начал снимать. Вел глазком телекамеры по худому, с недавней красотой, лицу женщины, по ее прямому носу, темным густым бровям, остекленелым незакрытым глазам. Снимал яркие под солнцем лоскутья одеяла, на которых серебрился снег. Серые комочки мерзнущих детских голов, закутанных в платки и шерстяные шапочки. Дети не оборачивались на него, сидели недвижно, как маленькие надгробные памятники. Ему хотелось снять их лица, выражение их глаз, глядящих на мертвую мать.