Е. Бирман - Эмма
Где тут Эмма? Где я сам? Запах, который ей понравился, кстати, не был ни лосьоном, ни духами, ни дезодорантом, это была жидкость от комаров. Я смазал себя ею в туалете перед тем, как мы покинули заседание. Был вечер, я знаю, что Эмму комары почему-то обходят, вернее — облетают, а меня — нет, и я не хотел отмахиваться, тем более — бороться с зудом или, не дай бог, почесаться при ней.
Стоп-стоп, откуда взялись струи в Эммином купании? Разве у них была тогда ванна-джакузи? Нет, конечно, не было, это у меня сейчас в квартире такая ванна.
19
Бурнизьен мне поначалу даже немного понравилась. Я в основном молчал (как обычно поступаю в подобных ситуациях при первоначальном знакомстве с новым человеком), больше прислушиваясь к непривычным интонациям (смирение перед невежеством собеседника и твердость в собственных убеждениях в примерной пропорции 40/60%), нежели вникая в содержание ее речей. Покоробило меня однажды упоминание ею тургеневских женщин как блестящего литературного примера высокого идеализма, смутил тон этого упоминания, в котором мне почудилась, будто равинесса верит в собственную принадлежность к некой мистической ближневосточной ветви этого сияющего женского братства (сестринства, в данном случае). Раздражение мое, полагаю, было вызвано в основном тем, что Эмма – точно не тургеневская женщина, и уж тем более не может претендовать на роль королевы этого прославленного племени. Ревнивое чувство, вполне мирящееся со скромностью моего собственного места в мире, но не допускающее ни малейшего умаления светозарности Эммы, услужливо заправило в дисковод моей памяти напоминание о том, что «Ариадна», рассказ об эгоистичной, взбалмошной и пустой красавице, — одна из любимейших моих чеховских историй, а отсюда, может быть и не слишком логично, выплыло злорадное подозрение — за картонными фасадами тургеневских женщин удобно устраивать засады исчадиям ада в юбках, в изобилии населяющих романы Набокова, образами которых голова моя заполнена несравненно плотнее, чем тургеневскими идеалами.
Эмма сказала, что и первое впечатление равинессы обо мне было положительным. «У него слушающие глаза», — передала она отзыв Бурнизьен о моей скромной персоне. В отличие от прибывающей из России открытой, победительной женской религиозности («у такого-то писателя в произведениях его не присутствует Бог! мне в них нечем дышать!»), проповедь Бурнизьен шла из интеллектуального полуподполья, обращаясь к людвигфеербахом совращенным еврейским язычникам, то есть к Эмме, Шарлю и ко мне.
Вы, наверно, много раз наблюдали, как морская волна ударяется о препятствие — скалу, пирс, волнорез (что там еще может быть у нее на пути)? Волна отступает, а то, во что она только-только ударила, стоит мокрое там, где стояло. Если это были прибрежные подводные камни, на которых растут морские водоросли, похожие на волосы, перекинутые через всю лысину на другую сторону головы, то эти водоросли приходят в движение, как упомянутый волосяной мост через лысину при порыве ветра. А теперь представьте то же самое, но только после отката волны вы обнаруживаете, что произошло чудо — пирс, скала и волнорез остались сухими, водоросли — не шевельнулись, нелепая прядка волос, начинающаяся от пробора над самым ухом, будто приклеена к коже лысого черепа специальным гримерным клеем. Вот это и есть моя внутренняя реакция на речи равинессы. Без всякого чуда. И когда я смотрел на нее «слушающими глазами», мозг мой на самом деле искал метафор, которые отразили бы мое отношение к услышанному. И вот это все про волны, пирсы и лысины — результирующая моих исканий. Видимо, метафоры заменяют мне философские обобщения. Ничего не поделаешь — так я устроен.
Но как это знакомство отразится на Эмме? Эмма — клуша? Эмма — ханжа? Это выше моих сил. Эмма, рассуждающая о том, что электроны в общих чертах были описаны гаоном из Вильны? Поджимающая губы, когда я интересуюсь, приводит ли виленский гаон описание экспериментальной установки, приведшей его к таким выводам. Эмма, выясняющая из еврейских трактатов, что Далила выведала тайну силы Самсона, измучив его тем, что не позволяла кончать в себя? Но ведь Самсон был таким сильным, возражу я ей, как же он не мог ее удержать? «А-а! — найдется Эмма, — она умела внезапно вспотеть и в нужный момент выскользнуть из железных объятий Самсона!» О, боже! Когда я наталкиваюсь на аргументацию и доказательства, принятые в религиозном мышлении, я чувствую себя несчастным ветеринаром, которому за день не удалось вылечить ни одного животного. Не вынесу! Нашатырного спирту мне! Уж лучше — квадратный лоб папаши Фейербаха, лучше — привычный Гегель с его стеклянным взглядом и седыми космами!
20
— Повсюду крошки. Кто это у тебя тут ел печенье в машине? — спросила мать.
Мы ехали с ней к окулисту.
— Никто не ел, Эмма растолкла. Она каталась на велосипеде, а в кармане было печенье. Высыпалось, когда мы с ней возвращались с книжной ярмарки.
Я должен выполнить свое обещание насчет колонны. Относительно рисунка решение пришло быстро — Vanellus spinosus. Но как? Я порылся в интернете, но не нашел никакого способа, позволяющего перенести цветной рисунок (фотографию, в моем случае) на бетон. Тогда я позвонил своему родственнику и попросил у него телефон художника Кузьмы, которого увидел на книжной ярмарке рисующим выступавших ораторов. За тысячу шекелей тот согласился написать птицу на колонне. Повыше, попросил я. Он снисходительно взглянул на меня с высоты своего громадного роста, я улыбнулся в ответ. Он видел нас вместе с Эммой, может догадаться. Нужно как-то объяснить.
— Возле этой колонны мне пришла в голову одна идея.
Куда же еще может прийти идея? Конечно, в голову.
— Какая, позвольте узнать?
— Техническая, я инженер.
Поверил: «Инженеры. Другая раса. Делают расчеты. Когда-то становились под мост, плохой расчет — мост на голову. Теперь — вряд ли, а платят им, говорят, хорошо. Тысяча шекелей — маловато, но поздно уже передоговариваться, слово — не воробей, вылетит — не поймаешь. Черт с ним, пусть, так и быть, тысяча шекелей».
— ОК, сделаем. Ваш телефон?
На всякий случай, не дам.
— На этой неделе собираюсь менять, не уверен, что останется тот же номер. Хочу, чтобы у сотового и обычного было как можно больше одинаковых цифр. И так жизнь — одни цифры. В банкомате — пароль, в компьютер войти на работе — пароль. Еще и меняется каждые три месяца. Чем меньше цифр запоминать, тем лучше. Я сам позвоню вам, когда можно? Уже через неделю? Здорово! Конечно, устраивает. Я не тороплю вас.
Я позвонил ровно через неделю.
— Готово.
Мы встретились вечером на стоянке.
— Никто не пытался вам помешать? — поинтересовался я.
— Нет, у них здесь нет видеокамер, а я работаю быстро.
Мы спустились к уровню минус семь, помаду я растер и замазал еще перед тем как привел Кузьму в первый раз.
Рисунок меня смутил, хотя и очень понравился. В нем присутствовал дух разрушения. На высоте чуть более двух метров колонна будто была выдолблена на две трети ее ширины, и в этой выбоине стоял на своих тонких ногах Vanellus spinosus и продолжал клевать бетон. Я горячо поблагодарил и расплатился. Показать этот рисунок Эмме я не решился и даже не рассказал ей о нем.
21
Я все откладывал и откладывал изложение взглядов равинессы Бурнизьен, надеясь, что мне вот-вот явится нужный ракурс, припомнится что-нибудь характерное, что продемонстрирует их выпукло и ясно представит ее характер. Но, увы, ничего. «Клум», как говорят здесь, «гурништ», как говорила моя бабушка. Похоже, я воспринимаю веру, а особенно женскую религиозность как бетонная стена теннисный мяч. Видимо, отчасти, даже носитель ее (носительница в данном случае) теряет в моих глазах свою половую окраску, так же, как я не в состоянии отличить самку воробья от самца из-за лезущей в глаза общей для них воробьиности.
Рано или поздно, эта моя эзотеронепроницаемость должна была омрачить наши с равинессой отношения. Эмма пыталась предотвратить такое развитие событий. Ей хотелось, видимо, чтобы какая-нибудь женщина удержалась в ее окружении. Она, может быть, ощущала родство между философскими увлечениями своей юности и духовными исканиями Бурнизьен. Эмма, пытаясь представить меня в выгодном свете, даже прочла равинессе пару моих рассказов, не знаю, каких. Но было, по-видимому, поздно — моя косность и языческое равнодушие уже раздражали равинессу, как когда-то безумно раздражало евреев равнодушие греков к их религии. Ее высказывания, которые я хорошо запомнил и сейчас приведу, относились ко мне и моим рассказам, и дошли до меня через щели тех самых жалюзи на Эмминой кухне, через которые сама Эмма когда-то надеялась услышать вкрапления неформальной лексики в моих высказываниях об Оме.