Джеймс Олдридж - Не хочу, чтобы он умирал
— Гамаль! — окликнул его Скотт.
На застывшем лице арестанта появилось выражение недоверия.
Скотт медленно покачал головой, словно возражая против невысказанного Гамалем подозрения.
— А-а-а! Как вы сюда попали? — У Гамаля был такой вид, будто он долго обливался потом. Одежда его промокла насквозь и была запачкана, а крупный, давно небритый подбородок заострился. Он сидел ссутулившись, и его неудобная поза показывала, что он очень устал, а рана сильно его мучает. Он явно ослабел. В душе, думал Скотт, он сейчас борется с сомнением. Чудовищное подозрение в предательстве, казалось, пугало его, колебало самую основу его нетронутой веры.
— Как вы сюда попали, капитан?
— Я прочел о вас тут, — в руках у Скотта все еще была газета. К сердцу его прилила горячая волна, но он знал, что это не жалость.
— Зачем вы пришли?
— Сначала я понадеялся, что смогу вам помочь, — сказал Скотт, присев на краешек конторского стола, — но задолго до того, как я сюда попал, мне стало ясно, что это безнадежно. Я ничем не могу вам помочь.
— Неважно, — сказал с облегчением Гамаль по-английски. — Теперь уж это неважно. А я было подумал…
Скотт поспешно кивнул головой, не позволяя ему высказать то, что он подумал.
— Как они вас нашли? — спросил он Гамаля.
— Не знаю. Они почти сразу пришли в ту комнату, куда меня положили. Недалеко от дома доктора. Кто-то, наверно, донес. — Он пожал плечами. — У нас ведь есть и враги, а не только друзья. И политическая борьба, капитан, никогда не ведется втихомолку. Мои друзья могут подумать, что это донесли вы… — Гамаль сам почувствовал чудовищность того, что он произнес. — Понимаете, капитан, Хаким непременно подумает, что вы меня предали. Вам грозит большая опасность.
— А с какой стати Хакиму так думать? Он ведь знает…
— Он знает только одно; англичане вероломны. Сам он человек скрытный. И умеет ненавидеть больше и беспощаднее, чем люди вспыльчивые. Он решит, что это сделали вы. И поклянется вам отомстить.
Скотт пропустил его слова мимо ушей.
Гамаль схватил собеседника за колено:
— Вы должны их переубедить, капитан, понимаете? Позвоните в контору его отца и попросите, чтобы Хаким с вами встретился. — Гамаль и вообще-то говорил тихо, чтобы его не слышал шавиш[41], но имя отца Хакима он произнес шепотом.
— Ей-богу, все это не имеет никакого значения, — сказал Скотт.
— Нет, имеет! Они до сих пор верят, что все решает пуля, — нервно перебил его Гамаль. — Вы в опасности, ведь я не могу с ними увидеться. Вы должны сами им сказать…
Старый полицейский смотрел на них с беспокойством: Гамаль наклонился к Скотту и что-то ему шептал. Шавиш сам любил действовать исподтишка, а потому и других подозревал в недобрых замыслах.
— Еще кто-нибудь арестован? — спросил Скотт, чтобы перевести разговор на другую тему.
— Они говорят, что арестованы все, но это ложь, — Гамаль отер с лица пот, его лихорадило, глаза у него были воспалены. — Они хотели, чтобы я назвал своих друзей, но я заявил, что действовал один, по своей воле, и это, кстати говоря, чистая правда.
— Вы им сказали, что жалеете о своем поступке?
— Нет. Я о нем не жалею. Я ведь вам говорил. Я чувствую, что поступил неправильно. Но ни о чем не жалею. Я рад, что он остался жив. Рад, что понял свою ошибку. Об этом я им сказал.
— Они вас по головке не погладят. — Скотт знал: ему надо сказать Гамалю, что это еще не конец, что худшее еще впереди. Но Гамаль все понимал сам.
— Меня повесят? — спросил он. И сам ответил: — Что ж! Может быть.
— Зачем вы признавались в чем бы то ни было?
— Я сам себя об этом спрашиваю. Не со страха. И не потому, что хотел искупить какую-то вину. Признался потому, что думал: «Гамаль, нельзя начинать со лжи». Что бы там ни было, я должен говорить правду, не то они отнимут у меня мою силу.
— Это может вам дорого обойтись. Они вас не пощадят.
— Знаю. И готов к самому худшему. Я хотел вам сказать только одну вещь, капитан…
Тон у него был неуверенный, и Скотт ждал, что Гамаль вот-вот у него что-нибудь попросит. Оказалось, что Гамаль обращается с просьбой к самому себе.
— Я не могу позволить, чтобы меня опозорили. Понимаете, это у них против меня самое сильное оружие! Покрыть меня позором. Раньше я этого не знал. Они говорят: сдайся, откажись от своей правды и от своих убеждений. Все мы знаем, что нашему народу живется плохо, но живи, как мы. Живи, как мы, говорят они. Брось свое дело, говорят они, и стань таким, как мы все. Иногда они говорят это даже ласково. Но и тогда хотят растлить мою душу: чувствуй свой позор, Гамаль! Или: ну что тебе за дело, Гамаль? Или: пойдем с нами, Гамаль! Но если они хотя бы на миг заставят меня испытать стыд или если я решу, что мое дело — сторона, тогда я пропал и все пропало, и народ мой пропал. Видите, как они меня загоняют в угол! В самый угол! И нужно им не мое тело, а моя душа.
— Если им не удастся погубить вашу душу, они расправятся с вашим телом, — предостерег его Скотт. — Будьте осторожны. Ни в чем не признавайтесь! Ни в чем!
— Поздно, капитан. Но хорошо, что вы мне это говорите! — Гамаль положил свою темную, горячую, дрожащую руку на руку Скотта. — Зачем вы сюда пришли? Вам это не повредит?
— Я вам сказал: надеялся, что смогу вам помочь. Но послушайте, Гамаль, вы понимаете, что вы восстали против всех?
Гамаль засмеялся:
— Вы опасаетесь за мою жизнь, капитан?
— Боюсь, что да. Вы вот все говорите о ваших целях, о спасении народа, об истине. А вы знаете, что на себя взяли, когда выпустили эту пулю?
— Как же я могу этого не знать? Ведь только об этом мы и мечтали всю жизнь.
— Но один человек, горсточка людей, пистолет…
— Неужели и вы хотите убедить меня, что все безнадежно? Что игра не стоит свеч, потому что она безнадежна?
— Нет. Не хочу.
— Значит, вы верите, что мое дело достойно того, чтобы я за него постоял? Скажите, капитан!
— Да. Если вы понимаете его масштабы. Да.
— Вам ведь не раз грозила смерть, капитан?
— В общем, конечно…
— А как, по-вашему, стоит мое дело того, чтобы за него умереть?
— Что я могу вам сказать?
— Ну вот, — сказал добродушно Гамаль, разминая закованные ноги. — Вы меня ободрили.
Скотт почувствовал себя еще более беспомощным, чем раньше.
— Мне жалко, что я ничем не могу вам помочь. Вот что меня мучит.
— Ах, капитан! — сказал Гамаль. — Вам надо решать свою собственную судьбу.
— Мою или Англии? Видите ли, Гамаль, я понимаю, что вы совершили. Я понимаю ваш поступок куда лучше, чем наши английские дела. Я думаю о вас, а не об англичанах и их судьбе.
— И у англичан есть выбор между правдой и неправдой. Подумайте об этом.
— Понимаю, — сказал Скотт. — И может быть — впервые.
— Тогда, капитан, не огорчайтесь. Вы мне уже помогли.
— Нет. Вы не знаете… Вы смотрите на вещи слишком просто, — настаивал Скотт.
— Только так и надо на них смотреть.
— Но вы не понимаете, кому вы бросили вызов, Гамаль.
— Угнетателям.
— Угнетателям? А кто они такие? Вы бросили вызов посольству Великобритании, английской контрразведке, египетской полиции, разведке (да поможет вам бог!), здешним политическим заправилам, дворцовой клике, правительству и черт знает еще кому. Все это совсем не так просто, как вам кажется.
— Для нас это очень просто, капитан. Мой народ…
— О господи, ваш народ темен и подавлен. Он ничего не знает.
— Он знает, что он темен и подавлен.
— А что они знают о вас и о деле, которому вы служите?
— Почти ничего.
— Ну и что же?
— Зато я знаю. А я всегда с ними, капитан. Вот в чем суть. Вот почему полицейские наверху говорят мне: «Откажись, Гамаль. Дело твое безнадежно. Откажись, Гамаль!» Но я не могу отказаться.
Полицейский в феске, стоявший за дверью, открыл ее и подмигнул Скотту с видом заговорщика. Он чуть-чуть поднял бровь, игриво намекая на то, что свидание окончено.
— Мне пора, — сказал Скотт, с отчаянием разводя руками.
— Знаете что, капитан? — Гамаль попытался встать, но сразу же снова сел, скорчившись от боли. — Мне жалко англичан.
— На тратьте на них свою жалость, Гамаль.
— Они никогда не поймут, за что мы их презираем, потому что не видят бедствий нашего народа. Все они рождены слепыми, дорогой мой друг, кроме тех, кто видит, как видите вы. Но вы мне сказали, что у вас не знают, что такое братство…
— Так уж мы устроены, — с сожалением сказал Скотт.
— Есть такая арабская поговорка, — и Гамаль произнес по-арабски: — «Когда говоришь о братстве, хочется кричать о нем на всех перекрестках».
— Какое же братство может быть в войне? — возразил Скотт.
— Ищите его и обрящете, — сказал Гамаль, и слова его не прозвучали религиозной заповедью. Для арабов понятия братства, души, служения делу, веры, народа, преувеличенные похвалы, горячие заверения, выспренние мольбы, клятва в любви и в родстве — не только естественны в обиходной речи, но и необходимы.