Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 12, 2003
Жизнь пошла опять своим чередом. Весна в разгаре! Степан Иванович ворчит, молится Матке Боске, Толя возится в кухне с ужами и калекой вороной, мама не очень любит приходить домой пораньше, только в тех случаях, когда у жильцов есть подработка для нас: пилить, колоть дрова, стирать и прочее. У меня через месяц экзамены — будет окончен 2-й курс и останется один год учебы, а там посмотрим, кем я стану — избачом или директором Дома культуры. Ха-ха! Ни то, ни другое — только библиотекарем. А пока моя стипендия — 200 рублей — большое подспорье для семьи.
По улице, вдоль Таврического сада, чеканят шаг красноармейцы под песню «Если завтра война, если завтра в поход, если темная сила нагрянет…».
С одной стороны, страшно и тревожно, с другой — гордость, что «мы сильны», «пусть только сунут свое свиное рыло в наш советский огород», «врага будем бить на его территории», «броня крепка, и танки наши быстры…». Ведь мы всегда побеждали врагов. Халхин-Гол, финская. Не получалось представить новую войну. Если верить Саше Смирнову — это очень страшно. И тут же отгонишь страшное и быстро переключишься на мирный солнечный текущий день. Нет, не посмеют посягнуть, побоятся… Жизнь хороша! Впереди у меня целая вечность, много будет интересного, я буду работать — мама вздохнет, и все будет хорошо!..
МолодостьКаждое утро под нашим окном на скамеечке сидел чахоточный парень с нашего двора. Жил он с матерью и сестрой в полуподвале, окно во двор-колодец. Мать его была не краше: мумия — тощая и обугленная. А парень — красивый, несмотря на невероятную худобу. Бледный, дышал прерывисто, губы запекшиеся, кашлял. 19 лет ему. Особенно плох он был этой весной. Огромные черные глаза с лихорадочным блеском, и смертельная печаль в них. Он знал, как зовут меня, я знала, что его зовут Сашей. Больше ничего друг о друге не знали. Но когда я открывала свое окно и здоровалась с ним, он был рад; когда проходила мимо, он задерживал меня каким-нибудь вопросом, рассматривал внимательно и кашлял в платок. Мне было жаль его, я была с ним вежлива и приветлива. Я чувствовала неловкость, стыд за свое здоровье и силу. Понимала, что ему скучно (мать и сестра на работе).
Однажды попросил посидеть рядом с ним. Откашлявшись, сказал: «Я ведь сегодня последний раз вижу небо и вас… Какая тоска… Не удивляйтесь, не бойтесь умирающего… Я должен признаться — вы мне давно очень нравитесь… Если бы не вы, я давно не смог бы добредать до этой скамеечки… Но похоже, что завтра я не смогу… и больше всего печалюсь, что вас не увижу…»
Это было неожиданно и страшно. В этом году я запоем читала Достоевского… Невооруженным глазом была видна обреченность этого человека. Он умрет. Так и жильцы говорили еще прошлой весной, и мать его как-то плакалась Степану Ивановичу о близкой смерти сына.
Как все во мне воспротивилось этой несправедливости! А я ведь буду жить, каждое утро проходить мимо скамеечки, где он уже сидеть не будет. Я поверила, он убедил меня, что днями умрет, но лепетала о лете, о выздоровлении, обещала прогулки с ним в Таврическом саду. Он взял мою руку, благодарил за доброту, а рука у него исхудавшая, сухая и горячая ладонь — он желал мне счастливой жизни.
Я лихорадочно думала, что бы такое приятное сделать для него. И вдруг подумалось: если я, здоровая и сильная, поцелую его, чахоточного, в запекшиеся губы, он воспрянет и начнет поправляться… И поцеловала! Он с ужасом отпрянул:
— Что вы делаете! Я заразный… последняя стадия чахотки! А вы такая молодая и красивая! Меня не спасти!
В его глазах печаль и радость, смятение — глядеть в эти глаза невозможно. Как он мой поступок расценил — не знаю…
— До свидания, Саша! Завтра в это же время на этом месте! А сейчас я бегу на занятия.
— Спасибо! Прощайте! Чудес не бывает! Говорят, что чахоточные влюбчивы… Завидую тому здоровому, которого вы будете любить…
На следующее утро скамеечка пустовала. Через два дня его не стало. Я участвовала в похоронах… Тоска, печаль, будто опять я чего-то не сделала, чтобы спасти и этого Сашу от смерти, и Сашу Смирнова от попытки самоубийства…
На следующий день выпросила у Сережи Богданова разрешение идти с ним к Саше Смирнову.
Он опять на костылях — протез переделывают (какое-то неудобство в нем). Слегка ироничная улыбка, но вскоре лицо прояснилось. Пророчески вещал, что будет война, и добавил: «Жалею, что смалодушничал под Новый год… представилась бы возможность умереть на войне, на фронте… Но война будет такая, что и в тылу трудно будет уцелеть… А может быть, еще успею побыть архивариусом?..»
Когда я оказалась на фронте с дистрофией и экссудативным плевритом на грани tbc, меня два врача спрашивали, не была ли в контакте с туберкулезным больным. Я вспомнила Сашу из нашего дома, но ответила отрицательно. В то красивое утро порадовала я умирающего или сделала его уход еще более мучительным? Но была уверена: не мог он передать через мой возвышенный, христианский поцелуй такие прозаические штуки, как палочка Коха.
Мои легкие заболели от голода и холода в блокадном Ленинграде. Даже если это был не экссудативный плеврит, а туберкулез — это не от поцелуя!
1941 год. Июнь. Экзамены. Поездка за город. Белые ночи! Мечтали о будущем, шутили, кого пошлют библиотекарем в совхоз «Гигант», играли в волейбол; кто-то затеял игру в «цветочный флирт», а мальчиков-то кот наплакал — неинтересно девочкам «флиртовать» друг с другом. Природа кипела, гудела. Лес в молодой зелени.
Уставшие, с коротенькими мыслями возвращались в Ленинград полями, перелесками, тропочками, не торопились: успеем выспаться — выходной день!
Евгений Карасев
Негаданный привал
Карасев Евгений Кириллович родился в 1937 году. Человек сложной судьбы, много лет провел в местах заключения. Поэт, прозаик, постоянный автор «Нового мира». Живет в Твери.
ДалекоеПокликанный укорливой памятью,тяжким ли чувством,что испытываешь на папертииль при виде подбитой пичуги,я притопал в места моего детства —в деревню к бабке.Как после правления деспота —зябко.Ветер куражливыйгоняет пылищу.Обескураженный,оглядываю пепелище.Ни колодца, ни дома —тетеревятник парит.Да речка знакомаяту же стежку торит.Перед болью сердцаболи прочие блекнут.…Страшно возвращаться в детство —не к кому.
Глубокая больМои стихи у многих вызывают чувство протеста:ни слова о Родине — лагеря, жулье.Но если вчитаться — в подтекстеони все про нее.
2002.
На рекеЯ опять на рекеу неспешной воды.И ищу на пескелет мальчишьих следы.На песке, на пескезатерялись следы.Лишь дрожит на рекесвет позвавшей звезды.Чу! — в ночном далекеворохнулось весло.Или это в рекемать полощет белье…Я кричу, как в беде,только эхо в ответ.Да течет по водезвездный свет,звездный свет.
ПенатыЯ вырвался ненадолго подышать родиной —уголком ее крошечным.Услышал рык пьяный: — Убью, уродина! —И сразу вернулся в прошлое.Общага. Комнатушек клети.В дым нажравшись, буянит разгулявшийся дебошир.Будто между временем тем и этимне лежит целая жизнь.…Я хватаю за грудки бузилу, гоняющего по коридору свою кралю.Хочу врезать ухарю за бедную женщину, кричащую выпью.Но у меня нет другой страны, другого края.И говорю архаровцу:— Давай выпьем!
Падевый медВ жару на деревьях сок, будто листьяпосле грибного дождя.Кажется: тучка выстрелилаиз беззвучного ружья.Пчелы жужжат. А в памяти —мед тягучий течет.Старик пасечник падевымназывал этот мед.Им лечили меня от хвори.Я спрашивал, морщась:— А правда, что он от тли? —Дед поправлял с укором:— Все от солнышка. И земли.
В паркеВ старом парке прудызатянул листопад.Словно нету воды —только листья лежат.Но осенняя медьпрячет гиблое дно.Наступил — и чернетьбудет долго окно.Жажду спирта гольем,когда вижу в прудузнобкий свежий проем.И в нем чью-то звезду.
Старый сюжетСинью осенней лес словно придонен.Журавли в вышине курлыкают.Щурюсь из-под ладони.Картина извечная. Но трудно привыкнуть.Гнезда, родные могилыбросить, пустить на распыл.И даже будь крылья и силы,таких не нашел бы я сил……Стая теряется, тает. Мелькнула в солнечных спицах.И вот она — грустная строчка на светлой за лесом кайме.А я не журавль — синица.Готовлюсь к нелегкой зиме.
На крыльцеНочь. Луна. В избе пахнет молоком кислым.Разбуженный неизжитыми лагерными снами, выхожу подышать на гуляющие доски крыльца.Между высокой луной и пугливо трепещущими глянцевыми листьямисеребристая толчется пыльца,будто мошкба в луче прожектора.Глаз высматривает косу, грабли.В глубине сада в белом женщина —яблоня.В этом доме я всего лишь постоялец,приютившийся на недельку за недорого.Но испытываю странное состояние —зарождающегося восторга.Я могу запросто выйти за ворота.И, не чувствуя за спиной собак, конвоя,свободно топать до самого города,вдыхая аромат остывающей хвои.Могу… Только зачем?.. Опускаюсь на прохладные ступени.Колготившаяся под луной пыльца, как дыхание, тает.Проявляются цвета кустов, растений —светает.
Негаданный привалРучей. Мостки. Черная смородина,спустившаяся к воде со своею даровой ягодой.Я лежу на прогретых солнцем досках. Все уродливоекажется далекой дикой неправдой.Изредка гладь ручья морщит шаловливый ветер,палым поигрывая листом.На взгорке домишко — прилепившееся к планетеласточкино гнездо.Хорошо здесь!В приютном уголке даже хочется быть похороненным.И не надо тропы ничьей.Были бы только эта смородина,эти мостки, ручей.
Лев Смирнов