Нодар Джин - Повесть о смерти и суете
Додумал свою мысль до конца и я. Мне показалось, будто все на свете люди уже когда-то прежде жили и подохли, а теперь находятся «по другую сторону дыханья». И будто, стало быть, этот, живой, мир на самом деле есть загробный, то есть ад, — но никто этого не понимает.
Смешно.
Особенно — если представить себе петхаинцев, которые, рассевшись на могильных плитах кладбища «Маунт Хеброн», дожидаются гроба. Ждать им уже, наверное, надоело, но никто этого выказывать не смеет. Даже моя жена, постоянно поражавшая меня бесхитростностью. На кладбище все робеют. Тем более петхаинцы, потому что это — не обжитое пока и чужое кладбище. И ещё потому, что они дожидаются там Нателу, перед которой каждый из них ощущает вину.
Чем же они там занимаются? Кто чем, наверное.
Одни осматривают могилы и восторгаются порядком, который на Западе — в отличие от Петхаина — царит даже после смерти.
Другие восхищаются роскошными склепами, трогают их и вздыхают, ибо на подобные им денег уже не заработать: надо было двигать из Петхаина раньше! Или — наоборот — жалеют тех, которым понаставили куцые базальтовые плиты. Жалеют, но гордятся тайком, что, хотя сегодня могут заказать себе камень подороже, они всё ещё живы.
Третьи вспоминают, что им не миновать смерти — и подумывают о разводе.
Ещё кто-нибудь просто проголодался, но никому в том не признаётся: стыдно думать о пище среди мертвецов.
«Хотел бы сейчас баранины?» — спрашивает его ещё кто-то с таким видом, словно вспомнил о ней только чтобы нарушить тишину.
«Баранины, говоришь? Как тебе сказать? — морщится он. — Я мясо не люблю… Разве что покушать немножко…»
А есть среди петхаинцев и такие, кто не проронит и слова. Посидит, постоит, примется вышагивать, разглядывать всё, щупать, слушать, а может быть, даже думать, но потом опять сядет и будет молчать. Раньше я подумал бы о нём как о мудреце. Молчит, значит, мыслит. А мыслит, значит, существует. А если существует, значит, мудр! Сейчас нет, не подумаю так. Молчание есть не мудрость, а молчание. Люди — когда молчат — молчат потому, что сказать нечего. Иначе бы не молчали.
Я представлял себе тени заждавшихся петхаинцев. Шевелящиеся тени на фоне далёких, забрызганных жёлтым светом манхэттенских небоскрёбов. Различал огни сигарет, слышал сморкания, вздохи, бессвязные реплики, шуршание листьев под ногами. Видел и наш, петхаинский, участок на «Маунт Хеброн» — выделенный нам неровный, но опрятный пустырь.
Вообразил себе и Нателину яму, которую — в соответствии с нашей традицией — надлежало вырыть глубже, чем принято в Америке. Хотя в Америке подходят к этому разумней. Похоронить покойника — это сделать его незаметным для живых. А для этого незачем рыть глубоко.
Место же для Нателы я выбирал сам.
Зелёный холмик, усеянный белыми камушками.
66. Существование пропитано ужасом небытия
Мысли эти, усталые и скорбные, не кончались, хотя я уже выскочил из тоннеля и катился по шоссе.
Стал жадно оглядываться, стараясь выудить взглядом утонувшее во мраке пространство. Привыкнув к темноте, глаза мои научились различать в ней отдельные предметы. Мелькнула колонка, у которой я высадил Амалию. Мелькнули и первые жилые постройки Квинса. Знакомый щит: «Кошерное мясо братьев Саймонс». Знакомая тумба водохранилища, а над нею завязший в облаках знакомый же диск луны. Настолько чистой и оранжево-розовой, что на фоне захламленного Квинса мне её стало жалко.
По обе стороны «Доджа» возникали и убегали за спину образы знакомого пространства — и это подавляло во мне пугающее ощущение моего неприсутствия в мире.
Пространство, подумал я потом, есть, как и время, метафора существования. Его гарантия. Среда, без которой невозможно чувствовать себя живым. Смерть, наоборот, — это исчезновение пространства.
Пространство — это хорошо, подумал я.
И время — тоже хорошо.
Я различал во тьме предметы и линии, которые в солнечном свете уже видел сегодня по дороге в Манхэттен. Почувствовал в себе присутствие времени — и эта связь со временем тоже убеждала меня в том, что я живой.
Смерть — это разобщённость со временем. Поэтому людей и тянет к старому. К людям, которых они знают.
Узнавание людей в пространстве и времени, узнавание пространства во времени или времени в пространстве — единственная примета нашего существования. Поэтому и тревожит нас исчезновение знакомого, своего. Поэтому меня и радует существование петхаинцев.
И поэтому всех нас, петхаинцев, так искренне опечалило исчезновение Нателы…
Потом я подумал о ней, Каково ей там, где исчезают? Догадался, что на этот вопрос я уже ответил. Ей так, как если бы нас лишили связи с пространством и со временем. Как если бы положили в деревянную коробку. И как если бы уже никогда ничего для нас не могло измениться.
Я вздрогнул: ужас! Никогда — ничего нового. Никогда — ничего прежнего. Никогда — ничего. Вот почему все и боятся смерти. Вот почему наше существование насквозь пропитано ужасом небытия. Вот почему смерть, находясь в конце жизни, превращает её в сплошную агонию, а кончина есть движущая сила и неизбывно манящая к себе тайна нашего бытия…
Меня опять захлестнула нежность к Нателе. Нежность и любопытство. Опять стало её жалко. И опять она стала загадочной. Мне захотелось сдвинуть с гроба крышку и снова погладить её по лицу. Прикоснуться к ней. К не существующей.
Перекрыв себе обоняние, я протянул назад правую руку.
67. Там, где никто из живых не бывал
Гроба не было.
Никуда в сторону он не съезжал: его уже не было. Ни гроба, ни крышки, ни запаха, — ничего…
«Додж» устоял на колёсах чудом: взбесился, взвизгнул, заскрежетал, крутанулся вокруг задней оси, припал низко на левый бок, но устоял. Стукнулся задом о бетонную тумбу в середине хайвея и замер на месте, как вкопанный. Но не умолк — продолжал урчать и трястись.
Я включил в кабине свет. Нателы не было. Как если бы её в машине не было никогда.
Я закрыл глаза, потом открыл их, но её по-прежнему не было.
В плоть мою и в сознание стала процеживаться какая-то жидкая и раскалённая тяжесть, — как подогретая ртуть. Я встряхнул себя, шлёпнул по щеке, потом осмотрелся, выпрямился в кресле, схватился левою рукой за руль, а правой включил скорость. Налёг на газ и — машину рвануло вперёд.
Стрелка бензомера снова завалилась за нуль, но я не повёл и бровью — просто отметил это в сознании. Проверил зато способность соображать, действовать и следовать простым привычкам: вырвал из кармана коробку «Мальборо», вытащил из неё сигарету, поднёс к губам, зажал между ними и потом прикурил. Сигарета задымилась, и дым прижёг мне горло. Я закашлялся — и это убедило меня в том, что я продолжаюсь.
Я летел к своим, к петхаинцам, на кладбище, и у меня ни о чём ином думать не получалось. Мыслей или догадок или чувств не было. Была только паника резко ускорившегося существования.
Ворота кладбища оказались сомкнутыми, но тормозить я не стал — только зажмурился. Левая калитка слетела с петли, отскочила и с грохотом приземлилась метрах в пяти, а правая скрючилась и с отчаянным стоном распахнулась вовнутрь.
Вокруг — на кладбище — стало совсем темно. «Додж» светил теперь только одною фарой. Узкая, убегавшая в горку дорога металась из стороны в сторону, петляла нервно, как змея, — и из затаившейся мглы выскакивали возбуждённые светом надгробия: тумбы, кубы, шары, плиты, скульптурные фигуры, мраморные головы. На одной из них — из светлого базальта — блеснула толстая змея.
Подъезжая к «незаселённому», петхаинскому, участку в дальнем конце кладбища на самой вершине холма, я придержал машину, чтобы не сбить людей, которых ждал увидеть.
Петхаинцев на дороге не было.
Я проехал до задней изгороди — ни души.
Подал машину задним ходом и тормознул прямо против «петхаинской» земли. Развернулся и направил луч на пустырь. Включил дальний. Никого не было.
Я осторожно выступил из машины на землю и осмотрел её.
Трава была примята и захламлена порожними сигаретными коробками и окурками — а это могли сделать только петхаинцы. Они, получается, были тут, а теперь их нет, исчезли. Ушли? Как это?!
Меня передёрнуло от страха: почудилось, будто случилось что-то страшное — и всех их раскидало по ещё не обозначенным могилам на этом пустыре перед моими глазами. Подумалось обо всех вместе как о едином создании. Жена моя — и та не вспомнилась отдельно.
Я тряхнул головой и поспешил по пустырю в его самую глубь.
«Додж» за моей спиной урчал уже неровно, и луч из единственной фары стал подрагивать. Цепляясь за него, я брёл, как лунатик — искал зелёный квадрат с ямой для Нателы. Не было нигде и его.
У меня вновь мелькнуло подозрение, что нахожусь не в жизни, а там, где никто из живых не бывал.