Ёран Тунстрём - Рождественская оратория
Турин разводил их в стороны и, ударяя одну о другую, производил несуразные звуки, которые на сломанных крыльях устремлялись к ней.
— Your pronunciation is very good. Be my guest![55]
Красавица Биргитта стояла поодаль, у граммофона, пленница своей пышной плоти, святая в узилище собственных членов, глаза ее блестели, а золотой зуб — память о давней кухонной потасовке в бытность ее экономкой — ярко сверкал навстречу Турину. Она сделала книксен — сперва семейству Янке, потом Турину — и плотнее завернулась в свое боа. К такому она не привыкла, в Сунне на нее смотрели как на уличный инвентарь, презрительно морщили носы у нее за спиной и громко насвистывали «Night and Day». И все же она умудрялась жить: примечала источники, почти незримые родники, пробивающиеся из-под твердокаменных реплик, из-под неутоленной тоски жестов, что неуверенно искали простых одолжений. И сейчас далеко-далеко, в тумане, она увидела, как тянется к ней голос Турина.
— Be my guest!
И как Турин, когда она робко приближается, медленно передвигает наискось по столу гостевой журнал, держит его перед собой будто щит, а сам, глядя в сторону, бормочет:
— Может, напишешь тут… свое имя.
— Милок, — говорит Красавица Биргитта, опершись ладонью на его запястье, и он весь становится мягким, будто воск, чувствует, как ее рука проникает сквозь плоть и кровь, до самой кости. Огонь прожигает его нутро, закрадывается в дальние, позабытые уголки, освещает их, и Турин, прозрев, прямо-таки ослеплен собственным бытием. Потом он вздрагивает. Это уж чересчур — так к нему прикоснуться.
Ему хочется встать и выскочить вон. Но Красавица Биргитта, не отпуская его руки, листает гостевой журнал, и он жалеет о своей затее, даже имени ее теперь боится. Ведь каждый раз, как посмотришь на страницу, ожог обеспечен, наверняка.
— You know a lot of people[56], — говорит она по-английски, тем самым обособляя их обоих.
Он поднимает голову, а она легонько проводит пальцем по его лбу, будто пришла с той давней веранды, среди светлячков.
— They laugh at me, you know[57], — говорит он.
— Nobody is laughing, nobody. The colour of your hair is so beautiful[58]. Надеюсь, я тебя не пугаю? — Она садится напротив. — Ты боишься женщин?
— Love is so ugly[59], Биргитта.
— Нет, в любви нет уродства. Просто тебе, наверно, не довелось ее увидеть. Ее ведь надо искать. Хотя сама я тоже не сумела ее найти. Вот глянула на тебя и сразу подумала: Турин-то сидит ломает голову над любовью и прочей чертовщиной. А головоломные размышления — это грех. Турин, о чем ты думаешь?
— О Гари, о сынишке моем.
— Вон как! Закажи-ка мне бутылочку винца. Маленькую.
— Не разрешают мне с ним видаться. Рылом, дескать, не вышел.
— И ты на это соглашаешься?! Решил, поди, что этак даже удобно. И, по правде, вполне доволен? Утешение в этом находишь? Ты говори, не стесняйся: может, я ошибаюсь, может, болтаю слишком много, я ведь маленько под градусом и в таких случаях не очень-то деликатничаю, а все-таки вижу, как дело обстоит.
— Yes, you see me[60]. Продолжай.
Он стучит в кухонную дверь, г-жа Юнссон отворяет и морщит нос, увидев за столом Красавицу Биргитту.
— Будьте любезны, полубутылку вина для барышни Ларссон, — говорит Турин.
— А не хватит ли?
— На улице нынче студёно. Она хороший человек, госпожа Юнссон. Вдобавок моя гостья.
— Только не докучайте семейству Янке, — ворчит г-жа Юнссон.
— Мы тихонько, — говорит Турин.
Красавица Биргитта листает гостевой журнал.
— Господи Иисусе, я ж единственная женщина на всю тетрадь. Турин, ты что, ни разу… Я вправду первая?
— Да нешто осмелишься… Напиши свое имя, Биргитта. Дату поставь и все, что полагается. Уж будь добра. Расскажи еще что-нибудь про меня!
— А польза-то будет от разговору? У тебя на душе когда хорошо бывает?
— Когда про Гари думаю. Когда надеюсь, что его отпустят ко мне и мы сможем посидеть в саду. Тогда я угощу его шоколадками и лимонадом. Вволю угощу. Или вот Америка… ну, когда я представляю себе, как мы с ним отправимся в Америку. К примеру, полетим через Атлантический океан на самолете, вдвоем, я да он, как Чарлз Линдберг, you know.
Красавица Биргитта накрывает ладонью руку Турина, сверкает золотым зубом.
— Человек должен действовать, Турин. Это — самое главное. Мысли его большого значения не имеют. Ах, какое винцо!
— Ты, поди, дока по части всяких там напитков, как я слыхал.
— Это верно. Я не думала про выпивку, я пила. И пью. Глупое занятие, да жизнь иной раз отчаянно холодная.
_____________Той ночью Турин глаз не сомкнул. С Красавицей Биргиттой он расстался возле гостиницы. У него и мысли не мелькнуло, что она могла бы пойти с ним. Пока он не оглянулся с верхушки железнодорожной насыпи и не увидел, что она так и стоит в снегу под фонарем.
Он ворочался на кровати, слушал мартовский ветер. Дверь столярки скрипела, в раковине копошились крысы, а кошки где-то шастали. Если б Биргитта пришла с ним и увидела этот тарарам… Нет, он по привычке отбросил плотские мысли. Так-то оно лучше, без соблазнов. Но комнату для Гари он непременно приведет в порядок. Накупит игрушек. Принесет пирожных из кондитерской Берил.
Где-нибудь на верхнем этаже. Он туда уже несколько лет не заглядывал. Все там оставалось по-старому, как было, когда умерла мама. Турин встал с постели, поднялся наверх и до рассвета сидел на чистой застеленной кровати.
Утром он сел на поезд и поехал в Карлстад, купил там в киоске три плитки шоколада — хоть какой-то гостинец дли Гари, коли удастся повидать его, много времени утекло с тех пор, как он последний раз видел мальчонку в окне квартиры. Пронизывающий ветер гулял на улицах, у реки намело высокие сугробы. Сперва Турин хотел постучать в квартиру, сказать: «Я мешать не буду, только погляжу на мальчонку, посижу чуток, приласкаю его маленько. Карина, милая, — скажет он, — я ведь не злодей какой. Позволь часок присмотреть за ним, а сама займись своими делами», — интересно, что у нее за дела? «Может, ты не прочь маленько отвлечься». Хорошо звучит — «маленько отвлечься»; ему тоже хотелось отвлечься от мыслей о Гари и теплом детском тельце. Обнять бы его, хоть на минутку! Турин прихватил с собой и мешочек глины. «Гляди, — скажет он, — я тебе зверушку вылеплю. Кто тебе больше нравится: носорог? Или слон? Ладно, вылеплю слона». Нет, не так: «Папа вылепит тебе слона». Звучит хоть куда. «Папа налепит слонов, а мама пока сходит в магазин. Садись ко мне на коленки. Этому я, вишь, в Америке выучился. Ты знаешь, где Америка-то находится?» — спросит он, и Гари ответит: «Нет, папа, не знаю». — «Она далеко-далеко, за Атлантическим океаном. Когда-нибудь мы полетим туда, ты да я, на моем самолете». — «У тебя есть самолет, папа?» — «Да, разве мама тебе не говорила?» — «Нет, она ничего не говорила».
Сердце у Турина больно сжалось. Неужели она впрямь ничего не говорила? Как она могла! Но он все понял по выражению ее лица, когда последний раз встретил ее на углу улицы и стоял, протягивая руки, умоляя… хоть несколько минут… хоть одну минуточку, Карина! Почему? — спросил он тогда. Почему ты такая невозможная? Он ведь и мой сын, я никогда не увиливал, наоборот… Если ты не прекратишь тут шнырять, я пойду в полицию.
Стало быть, она ничего не говорила, продолжал он сочинять, думая, что вообще-то надо рассердиться, хорошенько рассердиться, как сердились другие люди, он видел. Вот в чем мой изъян: нету во мне гнева. Я не умею сердиться. Не знаю, как это делается. Ну так вот, я… постучу в дверь и, как только она откроет, крикну во все горло: хватит, Карина, пора и честь знать! Ты вдоволь надо мной покуражилась. Я требую, чтобы мне было дозволено брать Гари к себе, хоть ты и ненавидишь меня, брать мальчонку к себе… Турин посмаковал эти слова: Брать его к себе, ведь он как-никак мой сын… видеть его время от времени… Ему у меня понравится… свежего хлебца из пекарни Берил Пингель вволю поест… Супу молочного и каши, свеклы свежей со Слейпнеровых грядок, Виктория ему когда-никогда костюмчик сошьет, а я на качелях покачаю в саду под яблонями.
— Ты-то сама когда последний раз качала его в саду, отвечай! — неожиданно громко выкрикнул он прямо в пустоту улицы.
Он стоял на площади, чувствуя, как холодный ветер задувает под воротник, ноги замерзли, в Штатах такой стужи никогда не бывало. Эх, коли Чарлз Линдберг сумел, то и я сумею… резервные баки…
— Резервные баки, Карина! — опять вырвалось у него вслух, слова покатились прочь по тротуару. Запах мастики в подъезде принудил его остановиться: это был чужой мир. Он почуял затхлый душок собственной одежды, увидел перед собою дом, где текли его дни, — гнев растаял, Турин бросился вниз по лестнице и только у входной двери растерянно замер.