Ёран Тунстрём - Рождественская оратория
Арону казалось странным, что Эдман никак не поймет. Мысли-то его все на виду, он открыт. Все люди открыты.
— Не ты один, — сказал он вслух, наблюдая за сардинкой, скользнувшей в нутро Эдмана.
А потом был поезд, очень медлительный австралийский поезд, громыхающий прочь из Сиднея, на север.
— Сестра перебралась сюда двенадцать лет назад. Она хворала и думала, что умрет. Купила землю, завела овец, как все. Прошлый раз, когда я у нее гостил, их было четыре сотни. Лютая до работы деваха. Огорожи поставила, и пряла, и красила, и ткала. Потом купила первый в округе трактор. Первые пять лет совсем одна. Как тебе здешние места? Красиво, а?
— Угу.
— Я просто проверяю, слушаешь ты или нет, Арон. Вот увидишь, поездка тебе на пользу пойдет. Воздух там хороший. Ей на пользу пошел.
Так вот, как я уже говорил, первые пять лет она жила одна, народ, понятно, судачил про нее, мол, наверняка что-то не так с бабенкой, раз мужика себе не завела.
Но в один прекрасный день заявился в тамошнюю округу мужчина, с виду настоящий барин. Чертовски элегантный. Замшевые перчатки, желтые, бородка на моряцкий манер, трубка в зубах и капитанская фуражка на голове. Наведывался он на фермы, где были одинокие женщины, только они все, понятно, боялись его как огня. Вера первая встретила его приветливо и отворила ворота. Никто знать не знал, откуда он взялся, а вот спиртное он на дух не выносил, это точно, хоть я тут не судья, сам-то иной раз пью как сапожник. После развода. Да и раньше тоже бывало.
Зовут его Мартин, щеголя этого, Мартин Эслевсен, тоже из Швеции, и прямо у забора он начинает читать стихи, Дана Андерссона[49], и Фрёдинга[50], и прочих всяких, я-то в стихах не разбираюсь, и свои вирши он ей тоже писал:
Ты по лугам ступаешь,Постелью нам — трава…
Один его стих мне особенно нравится:
Мы встретимся у ветреного мыса,Подушкой нам — гранитная скала.
Словом, долго ли, коротко ли — в конце концов они поженились. Она забивала столбы под огорожу, а он писал картины. Когда овцы ягнились, он сочинял стихи. Да ты сам увидишь.
Эдман, будто птица клювом, стучался в окошко Арона, но, считай, без толку, внутрь его не пускали. Так продолжалось всю неделю, которую они провели у Веры и Мартина Эслевсен, на ярком солнце, под коричными яблонями, или на веранде, затененной цветущими деревьями, — Арон сидел, а разговор тек мимо него, он сознавал, что порой они все трое пытались установить с ним контакт, но слова не трогали его. Хотя временами обретали такую остроту и отчетливость, что били его под ложечку, заставляли убегать прочь, бродить по дорогам, по холмам. Его приводили обратно. Силком кормили, провожали в комнату, укладывали спать, и он не сопротивлялся, пока Эдман однажды не сказал: «Твой пароход скоро выходит в рейс, ты правда намерен ехать дальше, в таком-то состоянии?» Он сказал «да».
В столовой в тот вечер, когда пароход вышел из сиднейской гавани, Арон увидел Сульвейг. Она сидела за одним из столиков, ела бифштекс, пила вино, на груди у нее, поверх глубокого выреза, была салфетка, и Арон, зажатый в очереди к раздаче, пришел в такое волнение, что выскочил из очереди, стал протискиваться сквозь толпу все более сердитых пассажиров, оттолкнул чью-то вытянутую руку, отпихнул какого-то мужчину, крича: «Мне надо пройти, извините!» Крик вырвался прежде извинения — и он получил удар по зубам, сильный удар, пошатнулся и упал, сбив с ног пожилую даму, увидел грозно густеющие тени вокруг, кое-как поднялся, теперь на счету была каждая секунда, он скорее чувствовал, нежели видел, что Сульвейг вот-вот покончит с едой, и исчезнет, и станет для него недостижима, скрытая Бог весть под каким именем, и объятый страхом он наподдал кулаком ближайшую фигуру, вырвался на волю — суматоха в столовой удвоилась, краем глаза он приметил, как она исчезла за стеклянной дверью, и побежал следом, она мелькала на лестницах, он слышал хлопки дверей и наверху, на баке, наконец-то догнал ее — и увидел, что это не она. Не было ее здесь, никогда, ни сейчас, ни раньше, он пробился сквозь оболочки своих видений и нагой, одинокий стоял во мраке над волнами, сознавая, что Сульвейг умерла, ушла навеки и безвозвратно, а сам он здесь и никогда не сможет приблизиться к ней, а пароход то поднимался, то опускался, звезд не было, ничего не было, покой и тишь низошли на него, он неторопливо шагнул к поручням, повесил пиджак на крюк возле спасательной шлюпки, развязал галстук, повесил рядом, расшнуровал ботинки, аккуратно поставил один подле другого, брюки свернул и положил на палубу, потом взобрался на поручень и прыгнул далеко во мрак, в бурливые, всепоглощающие воды.
IV
Высотное здание, незавершенное, вне времени. Вместо строительных лесов — органные трубы, гигантские духовые инструменты. Это здание целиком сложено из музыки. Множество этажей, и всюду полным-полно мастеровых, десятников, женщин. Иные, замерев в неподвижности, песней воздвигают стены, все выше и выше. Я вошел туда под вечер. Знал, что опоздал и что к работам меня не допустят, и потому изнывал от страха. Значит, быть мне постояльцем. Внутри, у самого входа, стоял хор, и один из хористов, приложив палец к губам, указал на дирижера, расположившегося на верхнем ярусе. Это был Турин. «Я вам не стюардесса, еду-питье подавать не стану», — сказал он и сверху замахнулся мухобойкой на меня и мою жену. Сейчас прихлопнет, но тут Сульвейг — она находилась то ли на десятом, то ли на одиннадцатом этаже, прямо у границы мрака, — запела альтовую арию. Быстрокрылой ласточкой звуки устремились в вышину, скользнули сквозь кучи разбросанных инструментов и горы партитур, вверх по недостроенным лестницам, взвились в темное небо. Я устыдился, что помешал, и мысли мои были столь отчетливы, что Турин, взглянув на меня, сказал: «Это слова надежды, а не реклама пеленок». Хористы смотрели на меня с торжеством, а песнь Сульвейг меж тем воздвигала стены. «Вот так мы и делаем, — объявил Арон. Он держал Сиднера за руку. — Мальчик знает». Внезапно снаружи взревел мегафон, непальский король кричал: «Все, кто внутри музыки, должны немедля выйти вон, иначе мы будем стрелять немыми пулями». Вокруг короля, на всех холмах окрест здания, пылали факелы, темная людская масса беспокойно шевелилась. Пахло горелой резиной, и я обнаружил, что мы в Катманду. «Так ведь мы только что пришли», — сказал я. Жена тронула меня за плечо. «Лучше послушаться короля». — «Но мы будем здесь жить». — «Незачем это, — сказала она. — Поживем у Уилсона». Вскинула руки над головой и вышла вон. Уилсон шагнул ей навстречу, с королевским мегафоном в руке. Поцеловал ее в лоб и воскликнул: «В моем доме для всех места не хватит!» Хористы разом бросились к выходу, я узнал многих музыкантов, старых друзей, они прятались от меня, а я очень хотел объяснить им свое отсутствие, но никто меня как бы и не замечал. «Погодите, — крикнул я, — неужели вам непонятно, что здание рухнет, если вы исчезнете!» А они показали на короля, который готовил трапезу возле храма обезьян: в траве на пальмовых листьях лежали бананы, виноград, папайи, стояли высокогорлые кувшины с вином. «Праздник-то будет на воздухе». Когда я оглянулся, почти все лампочки уже погасли, со мной остались лишь Турин, Сульвейг, Арон да Сиднер, однако нас разделяли многие этажи, и я вдруг понял, что пули из королевских ружей уже выпущены, и вот они сразили Сульвейг и Арона, а я с криком проснулся.
* * *Я умею так кричать. И ты тоже умеешь. Мы живем от крика до крика. А в промежутках ручейком пробивается вода. Исчезает и появляется вновь, один, два, ну, может, три раза за всю нашу жизнь, чтоб мы могли смочить губы и идти дальше. И сюда я добрался именно потому, что средь камней в юдоли мертвых мне были указаны эти взблески. Я сподобился услышать музыку, когда менее всего ожидал этого.
_____________Народ решил, что в ресторан Турин начал ходить из-за Ларса Мадсена[51], но дело обстояло совсем не так. Отец внебрачного ребенка, Турин сам несмело протолкался в круг света, чтобы люди приняли его. Облюбовал он дальний столик в углу возле кухни. Сидел там, беспокойными руками теребя гостевой журнал.
Волосы его светились будто горящий куст, а брови, белые, как рожь на восходе солнца, поднимались и опускались с любопытством, но и смущенно, едва только появлялся очередной посетитель. И сказать по правде, с виду он разительно переменился: купил себе блейзер, темные очки и фотоаппарат. Смахивал перхоть с рукавов и с плеч, а временами попыхивал сигарой. Заурядному каменотесу подобные замашки не по чину, но можно ли считать его заурядным? Чем дальше в прошлое отступало Интервью, тем больше забывалось, что Турин не произнес почти ни слова, только бурчал да хмыкал, зато Мадсен так ловко работал языком, что в результате Турин с его кустарными электрогенераторами и поэтичными сказочными зверушками из глины предстал сущим гением, одиноким пилотом, что кружит над лесами в своем «Тайгер-моте», и все теперь видели его именно таким.