Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 3 2010)
С середины мая до середины сентября воздух полон насекомых. Воздух, ветер, туман, листья, трава. Крючковатых, загнутых, пустых, ускользнувших от лекал антропоцентричной биомодели. Самоцветных красок, дворцового блеска, непредсказумых пируэтов, настраивающегося оркестра. Этот летатлин похож на Гермеса, это пенсне — на Троцкого, это кружево — на Клеопатру. Все вместе — на Афинскую школу. Лето напролет они валятся наземь спектрально искрящимся ювелирным невесомым сором, крошатся в пыль под ногами и просто мгновенно иссыхают. Их мемуары — о неведомом нам счастье, о неисчислимых страданиях, о геноциде и вере в бессмертие — могли бы иметь ценность библиотек Атлантиды. Но они не оставляют мемуаров.
Мы вспоминаем — и лезем с тем, что вспомнили, к другим. Находим нужным вспоминать — и находим нужным лезть. Вероятно, из-за того, что нам выпало жить не один сезон, а шестьдесят-семьдесят раз по четыре, не один день, а шестьдесят-семьдесят раз по триста шестьдесят пять. Другого объяснения не вижу. Все вспоминают одно и то же. Первую мировую, от которой не способный воевать, хотя и способный стать дедом, должен бегать как заяц до разрыва сердца. Вторую мировую с теорией больших многонулевых чисел, нарвавшихся на жгучий укус металла. Боль, доставляемую с восторгом. Шпок, шпок, шпок. Свирепость. Не просто растабуирование материи, а с непотребством... Ни к чему распространяться, каждый сам знает. Я мемуарром занимаюсь, а не исповеддью.
Мемуары — медицинский мазок. Мои детство, отрочество, юность — эпоха мазков. На ватку на палочке. Пустячная процедура, а какая-то малоприятная. Сухой ваткой по слизистым тканям. Слизистые ткани против, не хотят, чтобы по ним, их стиль — скрытость. Любить мазок — мазохизм. Ваткой со взятым мазком возят по стеклышку, суют в пробирку. От мысли к ним прикоснуться передергивает. Прямоугольнички стекол высохли, пробирки побились, запылились. Мой внук не знает, что это. Все вымести, стены побелить. Дээнка-шмээнка — вот что такое нынешний мазок. Мемуары внука будут это.
Через шестьдесят-семьдесят лет ломкие бумажные осколки строчек и четвертьстрочек взметнутся от неведомых нам шагов — как завтра крылышки капустниц, пляшущих сейчас над мокрой глиной. Их унесет сквозняк, втопчет каблук. Очень хорошо. Очень правильно. Паутины тонкий волос. Траектория слезинки на праздной физиономии — если вы, конечно, такой сентиментальный. Я — нет. Взметнется, унесется, втопчется — родное, натуральное, заслуженное, производительное. Жаль-то жаль, но не сильней же эта жалость того, что оно было такое родное. Естественное до последней степени. Что чем-то, может быть — просто рождением вовремя я это заслужил. Что оно такие душевные сдвиги, замыслы, поступки и, куда деваться, слова, слова, порох слов, прах слов, слизь слов в нас произвело. Удар потери сокрушителен. Но праздник обладания неистребим.
К тому же...
Всегда не просто присутствовало, а в каждой мелочи каждую минуту участвовало, не отставало, окутывало, размещалось в самом центре нечто абсолютно чужеродное, некая стихия принципиально иносущная, ничему вовне себя не служащая, — власть. Рецепты мемуаров примитивны.
К власти пришел Керенский. Тогда-то я и встретил Марь Иванну. Отец ея служил жандармом при двух последних государях. Ея волосы пахли душистым сеном, она была порывиста. В тетушку ея, старше Марь Иванны всего двумя годами, был влюблен Блок. Однажды он приехал за ней на извозчике. Я как раз входил в дом, мы столкнулись в дверях. Поздоровались.
Он сказал: “Дождь. Мостовая. Столб. Цирюльня”. Возможно, это были первые подходы к стихотворению.
Настроения в обществе в период Временного правительства.
Моя самоотверженная матушка.
Солдатская прямота отца невесты граничила с грубостью.
Мои друзья: по кадетскому корпусу; по семейным связям; по улице.
Я был пьян ароматом свежего сена.
Мемуар — не правда жизни, а ее демонстрация. Больше того, сама жизнь — демонстрация себя. Себе самой. Всем другим. Единому Богу. Кто не жаждал открыть кому-то то, чему надлежало быть скрытым, чтобы остаться жизнью во всей полноте! Кому-то, не считая собственного сердца, которому заведомо все всегда открыто. Иными словами, кто не жаждал открыть кому-то сердце, продемонстрировать его содержимое и тем положить конец своей жизни? Так что мемуар — это демонстрация демонстрации.
А теперь не валяйте дурака и наедине-то с собой сознайтесь, что демонстрирует себя жизнь ровно в ту меру, какую назначает ей власть. Марь Иванна вместе с тетушкой, Блоком, извозчиком, четырехстопным ямбом и благоуханием сена были отпущены вам Марь Иванниным отцом. Не как таковым, а как жандармом. Под командой, прежде всего, двух государей. Керенского же — настолько, насколько на него отцова жандармства хватило. А хватило на шпоры — на коня, увы, нет. А как пришли большевичкби, никаким государям, ни, подавно, Керенскому, ни, само собой, папаше не выделили на белом свете и уголка, а вам, букашке, оставили пучок сохлой травы — и нюхать, и жевать, и спать на нем, и делиться им с друзьями по кадетскому корпусу. Вот и весь ваш мемуар: демонстрация демонстрации демонстрации.
Одна надежда, что самоотверженность вашей матушки окропит его слезками, не учтенными властью, и оживит.
II
Травма в одном действии
Бездействующие лица
Август Макарович, Майя Модестовна, супруги.
Светлана, Ярослав, их дети.
Корней, Тигран, Ниобея, их внуки.
Действующие лица
Валера, Виталик, Виктуар, их друзья.
Сильнодействующие лица
Сталин.
Хрущев-Булганин.
Брежнев.
Андропов-Черненко.
Горбачев и Ельцин.
Путин-Медведев.
Комната шесть на шесть дачного дома, довольно плотно заставленная: стол, придвинутый к топчану, кухонный столик, высовывающийся из передней, и вообще — мебель:
хоть и сведенная до минимума, но в этом пространстве кажущаяся избыточной.
Август, Майя, их сын, дочь, двое внуков, внучка.
А в г у с т. Потому что сорок лет не дата.
Я р о с л а в. Дата — полста, не спорим. Но сорок — срок, не спорь.
С в е т л а н а. Сорок — те же пятьдесят. Особенно брака. Как на Крайнем Севере. День за два. Ха-ха-ха.
Я р о с л а в. Вас самые близкие просят: дети, внуки, друзья.
С в е т л а н а. Выклянчиваем. И чего! Элементарного застолья по случаю сорокалетия свадьбы.
А в г у с т. Не для того мы с матерью женились, и причем не по расчету, чтобы нас через сорок лет выставляли на такие расходы.
М а й я. Август Макарыч!
А в г у с т. Не для того мы полжизни ото всех, от вас в первую очередь, отодвигались, садовый участок, как академик Лысенко, огораживали, по дощечке, по стеклышку строили на двоих домик, — чтобы кто хотел, вы в первую очередь, когда хотел, нам на голову сваливался. Чтобы я закупал бараньи ноги, водку ящиками, мать колотилась у плиты, и выслушивать слабоумное бормотание про наш примерный брак.
М а й я. Август.
Звонит мобильный телефон.
А в г у с т. Да, Валера... И не надейся... Потому что сорок лет не дата... Не для того я, как придворный поэт Гораций, выехал за черту города Рим Третий, чтобы незваный гость являлся хуже телевизора. Мой пес порвет тебя, как партбилет...
Дети. Какой пес?!
Внуки. Какой партбилет?
М а й я. Август!
А в г у с т (в телефон) . Хуже телевизора, по которому показывают товарища Сталина...
Н и о б е я. Дедушка любит, такой, парадоксы.
Т и г р а н. Я, типа, тоже антисталинист. Как армянин по крови и исторически.
Н и о б е я. При чем тут? Я твоя сестра, а Сталина, такая, уважаю.
А в г у с т (в телефон) . Никаких сборищ больше двух человек. На обычных основаниях, Валера. Заезжаешь, сидим, и до следующего раза. Банкет откладывается... До Нового, не знаю, года. (Дает отбой.)
С в е т л а н а. А для своих?
А в г у с т. Жди Нового года.
С в е т л а н а. А сейчас? Раз уж собрались.