Джузеппе Маротта - Золото Неаполя: Рассказы
Улица Толедо была заполонена нищими, была, можно сказать, ими вымощена. Они придумывали Неаполь с силой воображения, достойной гения Виктора Гюго. Здесь были нищие бродячие, одетые в жалкие лохмотья, которые ходили за вами по пятам и сквозь слезы клянчили милостыню, были и стоячие, этакие скульптурные группы на тротуарах, состоявшие из целых семей; своим видом они наводили на вас грусть и в то же время вызывали восхищение своим искусством, своей исполненной отчаяния красотой. Здесь были полуголые ребятишки, игравшие на дрожащем под рваным армейским одеялом теле мужчины; здесь были женщины, кормившие грудью новорожденных и державшие на коленях голову старика, которого можно было принять за покойника; здесь я видел и одинокого попрошайку, стоявшего на четвереньках на углу улицы Санфеличе, спина его содрогалась от душераздирающих рыданий, однако, нагнувшись, я смог разглядеть его лицо и обнаружил, что он лузгает тыквенные семечки. Что ж тут такого?
Мучения неаполитанцев всех слоев, увы, неподдельны, подумал я; они творят Неаполь, рассказывают о нем друг другу с какой-то выспренностью, с чувством удовлетворения, но в этих рассказах они находят также облегчение и утешение. И в тот день, когда они оттолкнут от себя или разобьют вдребезги зеркало, перед которым страдают, у меня пропадет желание жить в Неаполе, вообще жить.
Море
Вряд ли можно утверждать, что в 1947 году простой люд в Неаполе занимался исключительно торговлей сигаретами и продажей всего, что можно продавать. (Однако что там натворили художники? Неудержимый поток уличных лотков, тележек, ларьков, наводнивший весь город, пенился красками невиданных цветов и оттенков; от всплесков желтого, синего, красного болели глаза, невозможно было оторвать взгляд от золотистых корочек в закусочной на Монтесанто или от пронзительной до рези в глазах зелени в витрине овощной лавки на виа Верджини. Чтобы дать глазам отдохнуть, я устремил взор в вечереющее небо над Виллановой и чуть было не свалился в открытый канализационный колодец, крышку которого, видимо, просто украли.) Впрочем, в Неаполе, как и в других местах, было предостаточно людей, которые имели, а скорее воображали себе, что имеют определенное занятие. Извозчики, например. Работа у них как работа (с законом в ладу) и, можно даже сказать, постоянная: в Неаполе примерно столько же экипажей, сколько гондол в Венеции. Стоит кому-нибудь произнести слово «Неаполь», как тут же в ушах у вас раздается стук железных ободьев по брусчатке, щелканье кнута и вкрадчивый голос извозчика: «А вы уверены, что вам непременно нужно ехать на этот проклятый пляж Салита-ди-Понтекорво? Разве Ривьера-ди-Кьяйя не лучше?»
Как-то раз на площади Виттория один извозчик от нечего делать стал катать взад-вперед одного из своих сотоварищей. То и дело оборачиваясь к воображаемому туристу, он выкрикивал: «Ваше сиятельство, если вам угодно отправиться на остров Искию, только прикажите: у меня конь — хотите верьте, хотите нет — плавает, как рыба. Как вы сказали? Вам нужна кормилица для младенца? А я зачем? Да я вам вскормлю его по всем правилам и с полной гарантией! Нынешние извозчики за любую честную работу берутся».
Я узнал, что этого разбитного парня зовут Кармело Аббатино. Мы с ним курили, стоя у павильончика на трамвайной остановке «Площадь Виттория», и вдруг он сказал мне:
— Напишите, что в наше время быть извозчиком — просто наказание. Поглядите-ка, какие изнуренные морды у наших лошадей, и вообразите себе лица наших детишек. Вы же знаете, что лошадям нужны овес и движение; вот если бы мне делать хотя бы десять ездок в день, то и коляска, и лошадь, и я сам, и моя семья были бы в полном порядке. Клянусь богом. Нас пятнадцать человек на этой площади, торчим здесь с семи утра, и до сих пор даже сотни лир никто в глаза не видел. А если попадется вдруг пассажир, то надо из него вытрясти и за тех, что не попались до него, и за тех, что не попадутся после. А значит, этот пассажир уже потерян для меня навсегда, так что, сами понимаете, заколдованный круг. Не сегодня-завтра придется мне забить своего конягу, подать его семье на стол, и дело с концом.
— А как зовут твоего коня?
— Он у меня найденыш… Проходили по Неаполю немецкие войска, и он плелся за ними…
— И кто же схватил его за хвост, утащил в переулок, и только его и видели?
— Мне посчастливилось.
Я дал еще сигарету Кармело Аббатино и пошел своей дорогой. Потом на старой улице Караччоло я любовался морем и работой рыбаков. «Вот оно, море, — подумал я, — которого мне так не хватало лет двадцать». А теперь нужно рассказать вкратце о том, что значило для меня это море.
В Милане нередко бывает так, что, когда я размышляю или пишу, неаполитанское море вдруг разливается у меня на столе, или — чудеса да и только! — что я, словно в кофейной чашечке, подношу его ко рту. Оно перестало быть огромным, бескрайним морем, морем дальних странствий и превратилось для меня, уже так давно от него оторванного, в небольшое количество прохладной, напоенной солнцем воды в сложенной лодочкой ладони, а может даже — тут я, наверное, перегибаю палку — в миниатюрку или татуировку, маленькую и волнующую, как фотокарточка матери в моем бумажнике.
Жители Каподимонте, Аренеллы, Саниты могут годами не подходить близко к морю, но они знают, что оно есть, вдыхают его запах, приносимый ветром, который карабкается вверх по лестницам и крутым улочкам, вздыбливает белье, развешенное на веревках между домами, завязывает узлом рукава рубашек, раскидывает в стороны штанины брюк так, что кажется, будто они намереваются вскочить ему на круп. За каждым поворотом, приблизившись к парапету, жители верхнего города могут видеть далеко внизу упругую, словно из плоти, полоску моря, похожую на полоску женского тела в вырезе платья.
Иногда по утрам в Милане я слышу вздох, издаваемый килем лодки, когда он вонзается в песок на пляже в Сан-Джованни или в Поццуоли. Какой там нежный, почти неосязаемый песок, с каким наслаждением когда-то мы валялись на нем нагишом под ласковым летним солнцем, уткнувшись в него локтями и подбородком и наблюдая, как от нашего дыхания образуются в нем крохотные лунки. У меня за спиной набегали и отступали волны, увенчанные гребешками пены, накатывались и откатывались, словно говорили «да» и «нет», «да» и «нет». Быть может, достаточно было одного решительного «да» или «нет», сказанного морем, чтобы я понял смысл моей жизни?.. Как-то раз, лежа на пляже Сан-Джованни, я незаметно для всех протянул руку под песочным одеялом и погладил плечо юной подруги моей сестры. Когда же это было — двадцать лет назад или только вчера? С пляжем Баньоли, с его гладкой, как стекло, песчаной поверхностью у меня связаны грустные воспоминания. Сколько мальчишек в Неаполе больны туберкулезом, хотя бы в легкой форме! Болел и я, когда мне было десять лет. Меня поместили в лечебницу Раваскьери (так, кажется, она называлась) в Баньоли; целыми днями мы ходили там голышом под солнцем. Тогда я не понимал море, по крайней мере, тогда оно не могло заменить мне семью. Протяжный, заунывный плач прибоя, нещадное солнце, обжигавшее мое покрытое бугорками тело, — от всего этого мне удалось убежать, повиснув на заднем буфере трамвая; вагон с грохотом въехал в туннель, ведущий в Мерджеллину, и вокруг стало темно… После разлуки ребенок возвращается не в объятия матери, а в ее лоно; думаю, меня вылечило тогда вновь обретенное материнское тепло, а может, еще и святая Рита, в честь которой мне пришлось три месяца носить маленькую рясу монаха-августинца.
Истинное неаполитанское море — это то маленькое, домашнее море, которое мы видим в Санта-Лючии, в Корольо и в Позилиппо. Оно медленно разрушает древние стены замка Кастель-дель-Ово и дворца донны Анны, срывает мох со старых камней, пахнет водорослями и солью, как не пахнет никакое другое море в мире. Виртуозы лески и крючка спрыгивают с парапета на улицу Караччоло и, опьяненные этим запахом, расходятся, пошатываясь, по домам; в глазах у них двоится: в корзинах они видят вдвое больше рыбин, на небесах видятся им два господа бога. А как живописно выглядит это море в летние месяцы, когда на железном мосту, соединяющем Кастель-дель-Ово с берегом, собирается ребятня с побережья. Эти полуголые загорелые до черноты мальчуганы — ни дать ни взять амурчики с фризов храма Джемито, которые в мгновение ока рассыпаются в разные стороны, бросаются в воду и с такой же молниеносной быстротой вновь собираются вместе. В мое время туристы развлекались, швыряя в воду мелкие монеты и наблюдая, как эти мальчишки ловили их ртом и выныривали, держа монетки в зубах.
По ночам море грустит человеческой грустью; не хочется верить, что люди, так привязанные к воде, оставили его в одиночестве, и оно съеживается от света фонаря какого-нибудь ловца полипов или от последнего отблеска огней ближней траттории. В полумраке, образовавшемся от слияния этого света и ночной тьмы, море вздувается, вспучивается, словно опара в квашне. Приходите ночью со своими горестями и невзгодами в Мерджеллину, садитесь на какой-нибудь утес и расскажите воде, почему вам грустно и как вам тяжело. Я вспоминаю, сколько встреч было у меня в предрассветные часы на берегу моря. Однажды, страдая бессонницей по какому-то ничтожному сердечному поводу, я познакомился здесь со старым доном Гаэтано Суммонте. Он приходил сюда после полуночи, когда уже было бесполезно собирать окурки и просить милостыню около театра, выбирал большой камень, окруженный водой, усаживался на нем, скрестив ноги по-турецки. Летом сон обходил его стороной, вдали от воды мучили астма и бог весть какие еще хворобы. Он сказал мне: