Асар Эппель - Сладкий воздух и другие рассказы
Нет! Большая глупость приносить товар соседям, тем более который незаконно изготовлен! И просьбочки, пару раз обращенные к Буле, были им панибратски забалагурены. Одесситская его натура отшутилась, отприкидывалась, отобещалась, но ничего так и не достала, и правильно сделала, потому что подозрительные соседи наверняка бы сочли, что Буля на них зарабатывает, даже если бы он не зарабатывал или, скажем, совсем немножко зарабатывал, и благодарность свою напитали бы убийственным ядом: мол, мы-то знаем, во сколько это обходится вам и почем будет нам. Зачем далеко идти? — у Сендерова за такое хотят совсем не столько…
Нет! Во дворе все должно быть как во дворе, и ни при чем тут сокровища недосягаемых переулков! Надо жить как живется, ходить каждый в свою будку и раз в год напарываться на допотопную каверзу призреваемой у Були старой Шлымойлихи.
Натрет Шлымойлиха на Пасху кувшин хрену (свеклой она его не подкрашивает, и в первой квартире над белым ее хреном потешаются от души), подойдет к мальчику из этой самой квартиры и говорит: «Понюхай-но, хрейн не пахнет кирисином?..»
Мальчик, гордый своей нужностью, снисходит к старухиной опаске, втягивает надхренного воздуху, и земное дыхание его прекращается — носовые пути и бронхи текут слезами из побагровевших глаз, а рот разевается, пытаясь выжить. Старуха же — хорошая, в общем-то, старуха, безобидная такая и, главное, очень добрая — блаженно радуется, показывая младенческие десны, хохотушка.
Еще, бывает, приходит в голову похвастаться перед Булей какой-нибудь обновкой, если первоквартирники что-то вдруг приобретут. Скажем, туфли «Скороход» на кожаной подошве. Сразу видно — кожа. Желтая, твердая и гладкая, а по кромочке вдоль канта в два ряда деревянные гвоздики.
Дядя же Буля говорит — «клеёные».
— Клеёные! — говорит он. — Что я, не знаю!
— Как? Вы разве не видите гвоздики?
— Гвоздики-шмуздики… — сосредоточившись, отрешенно бормочет Буля и сует одну руку в одну туфлю, а вторую — в другую. Глядя в дворовое небо, он что-то внутри ощупывает и проверяет.
— Я был прав! Это даже не кожимит. Это так теперь делают. Пощупайте! — и подставляет заподозренную подошву.
Вы как дураки трогаете подметку своих абсолютно кожаных туфель — они же так авторитетно дискредитированы, что не потрогать нельзя! Трогаете вы, значит, подметку, а он — хлоп! — вам по пальцам второй вашей туфлей каменной ее глянцевой подошвой! И вы «куплены». А Буля хохочет смехом человека, у которого всё есть*.
Девочке Пане обидно — галантерейная эта шутка вообще-то не для девочек, да и мать выговаривает ей из низкого окна, пока Булины домашние смеются из своей оконной дырки:
— Зачем ты имеешь с ним дело? Он же над тобой смеется.
Но дядя Буля — прохвост каких мало. Гётевскую свою пакость он с барского плеча незамедлительно золотит.
— А чулки на ноги у нее есть?
— Наши чулки вы знаете…
— Даже шелковых нет? — продолжает веселый лавочник. — Ц-ц-ц!
— Шелковые чулки есть у тех, у кого есть всё на свете… — понижая голос, говорит мать девочки, ибо даже в запальчивости наводить недоброжелателей на живущих вопреки закону соседей не следует.
— Большое дело! Принести тебе чулки? Принести? — распаляется Буля. — Ты же у нас цаца! — и возвращает туфли Пане. — Хороший товар! Я пошутил. Носи на здоровье.
— Спасибо! — почему-то благодарит Паня.
Кстати, приходится делать вид, что работает он где-то неизвестно где, но только не в Столешниковом. Он об этом не распространяется, полагая, что соседи до Столешникова за свою жизнь так и не доедут. Но они-то уже раза два доезжали и даже один раз видели, как он хватает руками свою продавщицу.
— Там он работает, что я не знаю? — убеждает домашних мать девочки. — У него там всё. Вот — «Галстуки», а вот — он. У них же есть всё!
А что, вообще-то, у них есть?
Пианино есть коричневое, и они говорят, что подарил его ихней дочке дядя из Одессы. Врут. То есть одесский дядя есть, иногда он заявляется в Москву — это рослый хмурый воротила, но пианино такой не подарит.
Еще у них — патефон, но они его почти не крутят. Котиковое манто, но она надевала его только один раз в гости на Сретенку. Еще скатерть плюшевая, а все четыре кровати — никелированные. Есть круглый стол; у всех квадратные, и описать неуклюжий квадрат окружностью — всеобщая греза. Три мягких стула у них есть. Две печки (у всех одна), причем та, которая в комнате, кафельная и на ней нет темного сального пятна от ладоней, как бывает на беленой, а на второй — беленой — пятно есть. Еще — диван с полочкой. А на полочке слоны, счетом семь, и фарфоровый медведь, но северный, он дорогой, а полочка узкая, и когда на высокоспинный диван садятся, спинка наклоняется, и медведь может упасть вам на голову или на пол и разбиться в блюдечные черепки. Поэтому дорогую вещь обвязали за живот поверх осклизлой дулевской шерсти голубой лентой, а ленту завязали бантом на нижнем гвозде свадебного портрета, на котором кроме простой рамы есть еще картонная с овальным кругом, и уже только в круге — голова к голове дядя Буля со своей тетей Азой, причем у дяди Були еще все волосы на голове. С виду даже больше, чем у тети Азы. Фотография — за стеклом, чтобы мухи не засиживали, но молодые мухи под стекло все-таки с углов протискиваются.
А на обоях зато ничего не видать. Это обои редкостные — бурые. Не то что мухину точку, клопа не разглядишь. Где вы теперь такие достанете?
Что у них есть еще? Не ходики — ходиков нет, вместо ходиков стенные «Павелъ Бурэ» в шкафчике, с двумя дырками для ключа на эмалированном циферблате; и хотя ходят они без гирь, однако, если накрутить ключом, бьют время, всегда сколько правильно.
Кулоны с цепочками и с малюсенькими фотокарточками каких-то усатых дядек есть. Отрезы есть. Габардиновый — точно. Шевиотовый — точно. Ратиновое пальто он не носит, и оно висит. И серебряные ложки есть. Но ложки есть у всех. Как можно без серебряных ложек?
И, конечно, шелковые чулки. Он ей приносит из магазина.
— Вы принесете чулки? Вы задавитесь! — говорит Панина мать, всегда расположенная уязвить богатых соседей запальчивым разговором.
— Давайте пари! Или она хочет паутинку?
— Паутинку нам не надо! Паутинку наденьте себе куда вы сами знаете! — И соседка, растянув рот, напоказ смеется.
В окошке дядибулиного жилья так же визгливо заходится от удачной женской шутки Булина жена. Однако в словах Паниной матери звучат вроде бы и просьба, и компромисс, хотя она с независимым видом хлопает тряпкой по здоровенной помоечной мухе, которая, сипло гуднув, как всегда уворачивается.
Панина мать была как-никак женщина, а мужчина пообещал. И пусть не ей, и пусть не принесет, но посул — это уже древний акт одаривания. Она избранница! Это обет. Помолвка. Вздорность соседки обращается капитуляцией. Паня уже почти девушка, ей надо чулки…
Ей надо всё, потому что у нее ничего нет.
— Смотрите принесите! Я уплачу, сколько бы мне ни стоило.
— Мы сочтемся! Ты у нас пойдешь в чулках к этим ботинкам, Панька!
Обещание было поразительно, и никто даже предположить не мог, почему оно дано: ни те, кому обещали, ни та, которой обещали, ни тот, кто обещал, ни семья того, кто обещал.
Даже летний двор — а для нашего рассказа хуже места не придумаешь — то ли от изумления, то ли от жары, согласно взныв всеми мухами, задрожал жидким знойным воздухом, а девочка Паня — уж точно от жары — пошла загорать к горячему бурьяну, разостлав подстилку невдалеке от дядибулиной будки, а значит, подальше от сарайного натека.
Загорала она вот как:
Расстегнула на шивороте сарафан и, задрав подол, так что завиднелись обвислые линялые трико, легла на живот. Легши, завела руки, разложила на спине створки, а потом стащила одну за другой сарафанные лямки. Лифчика на ней не было — его вообще еще не имелось, а загорать без него было уже неудобно, так как имелись сильно вспухшие груди, то есть удобней всего было на животе.
Вот она носом в землю и лежала, подтаскивая по бедрам штопаные трико, мыча от зноя и сгоняя неотвязно прилетающую ходить по ней зеленую крупную муху. И никто на эту тревожную наготу внимания не обращал, ибо нагота в те времена понималась как большое женское раздетое для мытья тело. Но для такой голизны у Пани не подошли годы, а мыться — она неделю назад как мылась. Так что Паня лежала и раскисала, а лето нехорошо пахло полынью, горячим конским щавелем, сухо пованивающей лебедой и близкими будками, пускавшими нутряной свой дух сквозь гнойные земные поры.
Еще пахло старым прогретым срубом, еще из оконца источал нефтяную свою суть смоляной фестон. Еще шибало девочкой, ее заношенной, перешитой из обносков одеждой, ее крысиной духовитостью, взбухающим и плохо мытым почти девушкиным телом. Все эти запахи не были разительны и нестерпимы, полагая себя ароматами нормального летнего двора, где проживают какие-никакие обитатели деревянного жилья, которому природа из всего своего великого гербария отдала фоном лебеду, полынь, лопухи и смрадный конский щавель.