Сергей Алексеев - Хлебозоры
Христолюбов маялся и не знал, что ответить. Сказать — война давно кончилась, так про Василия спросит, про Василия сказать — не поверит. Однажды пытался втолковать — лишь засмеялась, дескать, кто убитый, на того бумага приходит. А на Василия не было, значит, живой Подожду еще, отвоюется и придет.
— Метелки, Варюшка, еще как понадобятся, — вздохнул Христолюбов. — Вот загадят землю всякими выбросами, выметать придется. Всю землю, как избу, мести.
Варвара не совсем понимала, что это за оружие — атом, оттого и не расспрашивала, чтобы в грязь лицом не ударить. Только головой покачала:
— По радио слыхала, будто война-то какая-то холодная стала. Теперь и американцы на нас пошли… И кто его только придумал, атом? Уж лучше бы ружболванку готовить, чем метелки.
В то время у Христолюбова как раз лечился академик Чернобай. О его занятиях в Великанах никто не знал, кроме лесника, да и тот язык за зубами держал, помня строжайший наказ молчать. Но тут Христолюбова словно прорвало.
— А хочешь, Варюшка, покажу, кто придумал? — спросил он и повел ее в лес, где Чернобай колол дрова. — Только — молчок, никому.
Варвара исподтишка долго смотрела на академика, морщила лоб, и глаза ее временами начинали светиться ненавистью.
— А на вид — человек как человек, — однако спокойно проронила она. — И взгляд хороший…
Однажды зимой, вскоре после войны, Варвара насмерть перепугала тетку Васеню и взбаламутила всю деревню. Ночевала она тогда в кордонной избе на Божьем — метлы там вязала, наведывалась в Великаны лишь за продуктами, — а тут прибежала утром и кричит на всю деревню — Вася на побывку пришел! Кричит, смеется, плачет — все сразу. Люди из домов повыскакивали, стоят, смотрят: верить — не верить? Тетка Васеня космачом из избы вылетела и только глянула на Варвару, как вмиг поверила, и тоже заголосила, засмеялась. В ту же минуту с народом что-то случилось. Не сговариваясь, все бросились на Божье. По дороге тетке Васене плохо сделалось, подхватили ее на руки, понесли. А Варвара объясняет:
— Вася-то знал, что я на кордоне работаю! Сразу ко мне и пришел! Мороз этакий, а он в сапожишках, в шинелишке. Я уж ему свои пимы отдала, на печь посадила. Всю ноченьку и проговорили… А уж говорит-то как хорошо! А ладный-то какой стал! А ласковый какой!
Прибежали люди к кордонной избе, сгрудились у крыльца, но ступить через порог боязно. Варвара же зовет, манит — идите, идите! Тетка Васеня кое-как пришла в себя, перекрестилась и с воплями в избу, за ней уж и народ повалил. Встали у порога, озираются — пусто. Разве что у печи рубаха висит и под лавкой — солдатские кирзовые сапоги.
— Так он утром-то ушел! — смеется Варвара. — Его только на одну ночку и отпустили! Война же, долгая ли побывка?
Великановские вдовы онемели, ум за разум заходит. Если поблазнилось Варваре, так откуда здесь рубаха с сапогами? И дух в избе стоит солдатский, мужской. А Варвара взяла рубаху, показывает бабам, нюхает ее, к лицу прижимает.
— Васенькой пахнет! Сладенько…
Тетка Васеня тоже прильнула к рубахе и запричитала:
— Ой, соколенок ты мой ясный! Кровиночка ты моя!..
И пошла солдатская рубаха из рук в руки, от лица к лицу. Варвара тянулась за ней, старалась выхватить, отобрать — мое! Моего Васеньки! Будто у всех сразу разум помутился: все смешалось — быль и небыль, явь и сон. А над всем этим реяла горькая женская тоска…
Об этом случае больше никогда не вспоминали в Великанах, словно и не было ничего. А Варвара нет-нет да и заявляла вдруг, что к ней опять приходил Василий, будто побыл ночку и с солнышком убежал на станцию. Бабы относились к этому понимающе, старались подыграть ей, спрашивали, скоро ли совсем придет да как нынче с кормежкой в армии. Варвара отвечала как по-писаному, и наверняка к этому тоже бы привыкли в Великанах, если в однажды она не объявила, что брюхатая и ждет парнишку. Ходить после этого она стала не спеша, выставляя руки перед животом, словно защищаясь. Бабы переглядывались и гадали — от кого? Иногда поругивались, но без злости, дескать, кто же тот мужик, что воспользовался Варвариным горем да еще себя за Васеньку выдал? Думали-гадали, посматривая на живот — растет, нет? — а сами соглашались: и пускай родит! Авось придет в себя, опомнится и жить не так одиноко станет. Роды для бабы — лучшее лекарство от всех болезней.
Однако шел месяц за месяцем, минули все сроки, а живота не прирастало. В который раз обманутые вдовы постарались и это забыть, чтобы не раззадоривать свои надежды. И если кто из них, посмеиваясь, спрашивал про дитя, Варвара, не моргнув глазом, говорила:
— Так родила я! Расте-ет!
И ничуть в том не сомневалась. Она любила рассказывать про своих ребятишек чужим людям, если выходило ехать куда или идти. Она говорила, что у нее уже пятеро, называла их по именам; ею восхищались — такая молодая, а уже пятеро! — ее хвалили, обласкивали, — она же гордилась и светилась от радости. Пока кто-нибудь из слушателей не спрашивал о муже, верили ее каждому слову. Все было так правдиво, и так по-матерински горели ее глаза, что завидовали ей незнакомые вдовы, и зависть эта рождала неприязнь: а случайные мужики-попутчики одобрительно кряхтели, подбадривали — давай, девка, давай! Только парней рожай побольше, а то выхлестала война и поубавилось нашего племени.
Наверное, к ней и впрямь приходили ее неродившиеся дети. Даже нет, не приходили, а жили вместе с ней. Кто в Великанах не слышал, как иногда вечером она сзывает их в избу, кормит их, кому-то дает трепку, кого-то ласкает; потом всех укладывает спать и поет колыбельные младшим и старшим сулит взять с собой на работу в лес. Кто бывал в ее избе и слышал это, тому чудились детские голоса…
Наверное, неродившиеся дети всегда живут вместе с каждой женщиной. Они живут с надеждой, что придет час, и их позовут из небытия, и они полезут на свет, как первая весенняя трава из корней, всю зиму мертво лежащих глубоко под землей.
И если это так, то насколько же горька и безнадежна была их участь тогда, после войны!
* * *Ночь отступала все дальше и дальше на запад, солнце выгоняло ее остатки из прибрежных кустов, из ложбинок и лесных уголков; яркий свет набрал тепла и содрал с дремлющего озера тощую туманную дерюжку. Озябшая вода схватилась рябью, стряхивая сон, разом запели птицы, и легко зашелестела вверху молодая листва.
Мы с Володей сидели на пнях неподалеку от избы, и длинная тень ее на глазах укорачивалась, по мере того как поднималось солнце.
— Я верну ее к жизни, — с остервенелой упрямостью говорил брательник, и я узнавал характер дяди Федора. — Я выведу ее из обмана! Ты сам подумай! Пятнадцать лет живет на положении войны?!
— Пытались уже, — бормотал я. — Она же не верит, смеется…
Володя молча вырвал из кармана бумагу, протянул мне.
На бланке районного военкомата значилось, что Василий Целицын, ездовой тылового подразделения, пал смертью храбрых и схоронен в братской могиле на восемьдесят четвертом километре по Волоколамскому шоссе.
— В военкомате выхлопотал, — пояснил он, забирая бумагу. — А ее и там знают. И тоже обманывают, сволочи…
Я вдруг поверил, что Володе сейчас удастся то, что не удавалось никому, и, поверив, ощутил смутное беспокойство. Так уже было однажды, когда я подходил к отцу, лежащему на попоне под цветущей черемухой в окружении «инвалидной команды». Первым желанием стало отговорить Володю, остановить его, но я понимал, что не остановлю. Да и он, словно угадывая мои мысли, неожиданно и резко сказал:
— А ты не суйся, понял? Салага еще…
И направился к избе. У крыльца встал, будто поправил несуществующие волосы на голове, и решительно скрылся за дверью.
Тихо было в тот час на земле. В согревшемся озере отражались березы и длинные ряды высоких перистых облаков, под ногами неслышно текли ручейками рыжие муравьи, однако вместо благодати от этого покоя накатывалось предчувствие беды; какое-то нетерпение будоражило мышцы и голову. Я ушел в молодые березняки, но и там не смог усидеть на месте. Не теряя из виду кордонную избу, я прошел обходить ее по большому кругу, каждое мгновение ожидая непредсказуемого события. Краем глаза я заметил стремительный росчерк какой-то птицы над вершинами белого леса, и тут же из-под ног с треском взметнулся рябчик, однако не взвился свечкой, а, растопырив крылья, стал падать, словно подбитый. В тот же миг над ним возник трезубец молодого сапсана, летящий вертикально к земле. Я закричал, рябок в последнюю секунду увернулся и забил крыльями по ветвям и молодой листве. Чуть не ударившись о землю, сапсан круто взял вверх и тут же ударил снова. На какой-то миг в воздухе вспыхнуло серое пятно невесомого пуха, будто разрыв зенитного снаряда, и показалось, рябушке конец, но хищный трезубец просвистел над вершинами и закружился, потеряв из виду добычу. Я побежал вперед и вдруг заметил веер крохотных цыплят, удирающих под прикрытие старой березы. И едва тень сапсана настигла их, как рябчата словно под землю ушли. Прятались они молниеносно и просто: захватывали лапками прошлогоднюю листву и переворачивались на спину, прикрываясь этой листвой, как щитом.