Хаймито Додерер - Избранное
Она прошла в маленький кабинет, или частную контору покойного дядюшки (в свою девичью комнату она даже не заглянула), и пожелала там выпить чаю. Садовница вышла. Эта комната старого зажиточного холостяка стала теперь заветным уголком Харриэт, ее убежищем и ее твердыней, как ни редко она здесь бывала. С удовлетворением, более того, с великой радостью говорила она себе, что теперь это ее дом и маленькая коричневая комната, отделанная панелями, — ее комната, а садовник и его жена — ее служащие. Чай нигде не был вкуснее, чем здесь. Его заваривали для нее с особой тщательностью и так, как ей это нравилось. Она сумела себя поставить. Несмотря на редкие приезды, ее всегда здесь ждали.
Боб сопровождал ее сюда всего раза два или три, когда приезжал в Англию к отцу (хотя во время своего жениховства очень часто сюда наведывался), да и Дональд бывал здесь редко, когда стал уже молодым человеком. Возможно, что Харриэт сумела отговорить их от частых приездов.
Она хотела быть здесь в одиночестве. Для того сюда и приезжала.
Вполне понятное желание — нет-нет да и побыть одной, скажут люди. Для большинства замужних женщин оно несбыточно. У них нет дома, нет крепости, кроме своего семейного очага. Поначалу Харриэт не знала, что делать, когда все это есть, позднее догадалась. Желание одиночества вообще штука сомнительная, ибо с одиночеством мимолетного романчика не затеешь.
Не в этом было дело для Харриэт. Но здесь она отдыхала от напряжения, можно даже сказать, от докуки, которой не избежишь при общении с людьми; все это скапливалось в ее сердце как некий неприкосновенный запас. То, чего ей недоставало при общении с людьми, она старалась возместить постоянными усилиями — надеждой возобновить утраченную общительность; но в конце концов, когда и на этом поприще у нее ничего не вышло, все кончилось усталостью. На что ей было обратить свои силы? Собственно говоря, старик Клейтон, ее свекор, был единственным человеком, чье общество она переносила не только с легкостью, но и охотно. Он один, казалось, не замечал ее телесной и духовной изможденности. Боб во многом оставался мальчишкой, его радовала горная дорога, он подолгу восхищался морскими животными, в Бейруте, заключая сделки, позволял себя обсчитывать.
А Дональд был еще ребенком. Тут уж вообще ничего не знаешь.
Совсем старый Клейтон другое дело. Его ей будет недоставать.
Хвостик веселый человек, это верно. Мило давно уже уехал. Славный малый. Южанин.
В панели коричневого кабинета были вставлены портреты предков, пониже на конторке громоздились фолианты конторских книг. Вокруг письменного стола была сделана деревянная решетка. Окно выходило на реку, но что-нибудь рассмотреть из него было почти невозможно, стекла толстые, цветные, обрамленные свинцом. Харриэт подняла чашку и вдохнула аромат чая. Только сейчас она почувствовала какую-то радость жизни, вернее, удовольствие. Давно уже ей не приходилось его испытывать.
* * *Совсем старый Клейтон отнюдь не принадлежал к людям, которые часто удивляются. Настоящее удивление было ему чуждо. Но одно все же удивляло его.
Маленький Дональд уже много раз ездил на континент и обратно с матерью или в сопровождении Кэт Тюрригель. Ибо каникулы он проводил у родителей, иногда на Принценалле в Вене, а иногда в дачных местах, которые были им очень по душе (впоследствии они даже купили дом на Аттер-Зе).
Однако у мальчика ничего нельзя было выпытать о впечатлениях, которые на него, собственно, должны были произвести такие поездки, в те времена еще достаточно длительные. Ни слова о Лондоне, о Дувре, о морском путешествии и долгой поездке в поезде — курьерский поезд тогда проходил не более шестидесяти километров в час, — о Вене же Дональд и слова не сказал.
— Пароход, на котором вы плыли, был большой?
— Да, большой.
— Тебе было плохо?
— Немножко.
— Видел ты Хофбург в Вене?
— Да.
— Красивый он? Большой?
— Большой.
Он не сказал «grand» или «pretty», только «large» [15]. Старик все еще был очень живым человеком, Дональд начинал казаться ему жутковатым. При этом мальчик не был ни тупым, ни глупым: чем больше он подрастал, тем легче учился, школьная премудрость была для него не труднее игры в крокет. Как все интеллигентные дети, Дональд был физически очень ловок. Это сказалось и во время занятий верховой ездой, все на том же рыжем жеребце Харриэт. Дед присутствовал и в то время, когда коня гоняли на корде.
— Пятки ниже, — командовал он, — локти прижимай к туловищу.
С этого дня Дональд правильно держался в седле.
Самым непереносимым для деда была его благовоспитанность (возможно, не наиболее сильная сторона его самого). Мальчик всегда отвечал с готовностью, с безупречней вежливостью, но, собственно, ничего не отвечал. Разговаривать с ним было невозможно. Харриэт, видимо, и не пыталась это делать.
Но старик вроде как заботился о мальчике. Можно даже сказать, боролся за него. Не исключено, что присутствие Дональда сохраняло ему бодрость, удлиняло жизнь. Он умер, когда Дональд уже был на втором курсе.
* * *Мальчик подрастал; он появлялся, везде оставляя следы своего пребывания. Быстро, точно олень, убегающий от опасности, проносилось время в темных, неисследованных и уже оставшихся позади чащобах юности.
К ним принадлежали и затянутые дымкой луга Пратера под Веной, на краю которой стоял их дом, где Дональд наслаждался всеми возможностями для игр и рос свободно, не зная угнетения и резвясь то там, то здесь. С юных лет он жил в двух странах и потому избежал очерствения, которое раз и навсегда устанавливает для человека его точку зрения. Но это привело к тому, что Дональд стал чужд своей матери, и весьма возможно, что Харриэт — хотевшая совсем другого — рано это почувствовала. С немецким языком в их доме на Принценалле — Дональду нужна практика — Харриэт пришлось примириться. То, что он изучал и другие языки, славянские и ближневосточные, ей представлялось весьма разумным. Не годится, чтобы ее Дональда обсчитывали в Бейруте. Уроки сербскохорватского, турецкого и арабских языков мальчику давал Хвостик.
Между ними рано установились те отношения, которым на востоке со временем суждено было способствовать преуспеванию фирмы «Клейтон и Пауэрс». Австрийцу с явно выраженными лингвистическими наклонностями, который свою любовь к изучению иностранных языков довел до мании, до своего рода коллекционерского неистовства (в качестве раритета он присоединил к своей коллекции отличное знание армянского языка), суждена была встреча с Дональдом, не менее сильно одаренным в языковом отношении, что уж, конечно, никак нельзя считать национальной особенностью англичанина.
Public school была по душе Дональду, он полюбил ее и даже предпочитал Бриндли-Холлу, а в глубине души был рад, что разделался с нежно пекущейся о нем миссис Чиф, а также с Кэт Тюрригель и заодно с продиктованной ревностью партизанской войной, которую они из-за него вели. Воспитатель (собственно, по-английски «housemaster» — это мы произносим неохотно по вполне очевидной причине), который ведал группой учеников, и в том числе Дональдом, был славный человек с крупным, поросшим светлыми волосами, как бы песчаным лицом, его любили все мальчики. Он еще и преподавал им предмет, называемый «начертательной геометрией». Эта школа и ей подобные реальные училища подготавливали молодых людей к поступлению в любой политехникум. Там прилежно занимались расчетами и черчением. У Дональда была отличная рука. Когда много позднее ему пришлось сдавать приемный экзамен в Высшее техническое училище, и как раз по начертательной геометрии, приемная комиссия радовалась его уверенному всестороннему соответствию всем требованиям приемных экзаменов, его умелому и красивому черчению.
Ничто внешне не давило, не сгибало его юности. В Вене Дональд всегда радовался встрече с Кэт Тюрригель — к тому же без миссис Чиф. Здесь — и не только здесь, но и в Англии! — туманные луга Пратера являлись основным фоном его бытия; болото, кустарник и лес на краю будничной жизни, своего рода заповедник, проникнуть там удается разве что в отдельные уголки. Заповедник начинался сразу же за виллой и окружал ее.
Вернее, за теннисным кортом, устроенным по приказанию Боба Клейтона. Высокие сетки огораживали его. Ибо найти улетевший мяч в густом кустарнике было почти невозможно. Соседний участок еще не был застроен. От корта до задней террасы дома, на которой стояли пестрые шезлонги, тянулась широкая полоса коротко подстриженного газона.
Ну а глубже на лугу, как все выглядит там? Тропинки в девственном лесу часто очень извилисты и узки, но густой подлесок кончается там, где расступаются старые деревья. Начинаются заросли травы. К ручью, который здесь протекает, эта заросль спускается по крутому склону. Водное зеркало — все, что осталось от бывшего рукава реки, — заставляет расступиться высокие старые деревья и открывает далекий вид на воду, поверхность которой от легкого ветерка похожа на веер. А с другого берега над нею свешиваются длинные ветви. До них ничего не стоит дотянуться с гребной пестро раскрашенной лодки, такие лодки здесь можно брать напрокат. Неподалеку от этой открытой и довольно глубокой воды, возле прямой как стрела Главной аллеи, с ее посыпанными дубовым корьем ездовыми дорожками, меж могучих деревьев имелся еще небольшой пруд. Песчаные берега его были частью заболочены.