Эрвин Штриттматтер - Чудодей
Он свернул о сторону, следуя изгибу дороги. Навстречу шла Марлен. Однако радость, готовая было взлететь, как молодая иволга, внезапно застряла в его сердце. Рядом с Марлен, точно цапля, выступал студент, эта жердь, именуемая будущим пастором. Вдобавок ко всему сей вопросительный знак на двух ногах поигрывал желтой тросточкой, попросту — палкой. Правой рукой он вертел ее и концом ее сбивал увядшие листья. Это, видно, следовало понимать как лихость, молодечество! Так шла Марлен навстречу Станислаусу, она, которой он посвящал и которой посылал свои стихи. Так шла она навстречу, она, которой он решил отдать свои творения, написанные на загаженной клопами, упаковочной бумаге. На груди у него, под зеленой рубашкой, лежал сверток — влажные от пота стихи.
Марлен похорошела. Станислаус видел ее не только в профиль, как в церкви, он видел ее всю — он смотрел прямо в лицо ей. Расцветшая белая лилия. Да, Марлен расцвела. Взглянула она на Станислауса? Отнюдь нет! Она о чем-то с увлечением говорила, и выбрала она тему, которая заставляла ее все время смотреть на землю:
— Поглядите, Инго, вы только поглядите на те камешки, как они сверкают! Это не кремень? Нет? Тогда, может быть, кварцевые камешки? Ах, Инго, я говорю не о щебне, а вон о тех кремешках…
Под таким водопадом слов прошла Марлен мимо Станислауса. Она его не видела? В самом деле? Разве не по его просьбе она пришла сюда? Разве не поглядывала она на него, вопреки всем кремешкам вместе взятым?
Парочка, болтая, прошла дальше. А Станислаус? Что ему, пасть на колени под бременем своего горя и обратить к богу, к этому незримому владыке на небесах, воз молитв или лучше самому взять в руки свои дела? Может, коварный пастор приставил к дочери хилого семинариста надзирателем? Может, Марлен не отважилась улыбнуться своему любимому Станислаусу на глазах у этого небесного полицейского? Разве не послала она однажды Станислаусу письмо, в котором писала о вечной любви и других возвышенных вещах?
Станислаус по боковой тропинке обогнал парочку, снова вышел на главную аллею и еще раз зашагал навстречу Марлен и ее куцеголовому спутнику.
Марлен говорила теперь о цветах.
— Видите, Инго, вон те крохотные цветочки? Это звездчатка. Она бывает красная или белая. Эти цветы, как видите, белые. Лепестки у звездчатки бархатистые, как кожа новорожденного… — Она нагнулась и за рукав потянула к обочине глисту-семинариста. Его глаза, несомненно, не замечали такие мелкие объекты, как цветы звездчатки, они, конечно, устремлялись всегда на бога и на все семь небес. Станислаус приблизился.
— Здравствуй, ты приехала… вырвалась из заключения. Здравствуй, Марлен, — сказал он просто.
Семинарист круто повернулся, так и не увидев цветов звездчатки. Марлен рванулась к Станислаусу, но, не дойдя до него, остановилась. Наступила тишина. Невыносимая тишина. Семинарист поправил очки.
— Да, да, такова жизнь! — сказал Станислаус только для того, чтобы нарушить тишину, только для того, чтобы перекинуть мост для Марлен. — Я писал тебе не один раз…
Марлен не дала ему договорить.
— Поглядите, Инго, это мой знакомый. Молодой пекарь, он носил нам хлебцы. Он в большой дружбе с Элиасом, которого вы не выносите.
Семинарист передернул плечами, кивнул и вежливо пробормотал:
— В дружбе с собакой? Поразительно!
Деревья закружились вокруг Станислауса. Он схватился за ветку. Ветка согнулась и скользнула по белому в рюшах платью Марлен. Она отступила на шаг. Она отодвинулась от Станислауса.
— Я с трудом узнала вас. Вы очень изменились. Я узнала вас по брюкам.
Молчание.
Когда-то Станислаус вгонял себе в руку гвозди, трехдюймовые гвозди. Он побеждал боль. Но здесь речь шла о большем, чем о гвоздях, — о зубце бороны, да еще крючковатом, и этот зубец вонзился ему в самое сердце. Вот стоит это небесное создание, по имени Марлен, и глумится над ним. Вот стоит она и дает повод жеребцу-семинаристу потихоньку ржать. Как жужжащие осы, закружились над Марлен жалящие слова Станислауса:
— Да, да, так оно и есть. Все именно так и есть, как вы говорите, Марлен. Люди меняются, до неузнаваемости меняются. Вы таскаете с собой по лесным дорогам верблюда, нацепившего очки. Вы ходите в тени этого верблюда и болтаете о кремешках и цветах звездчатки. Ни одна душа не узнала бы в вас той Марлен, которая говорила о любви и других сладостных вещах.
Марлен испугалась побледневшего Станислауса. Семинарист шагнул вперед и поднял трость. Станислаус ни секунды не колебался. Он вырвал из рук будущего священнослужителя трость. Пожалуйста, Марлен представляется полная возможность убедиться, с каким тряпичным ангелом-хранителем она имеет дело. Станислаус ручкой трости ударил по сухим пальцам богослова.
— Прочь, дромадер! Я сделаю из тебя отбивную!
Богослов отскочил на своих тоненьких ножках, поболтал в воздухе ушибленными пальцами и застонал. Марлен, защищая своего спутника, стала между ними.
— Станислаус!
Но Станислауса уже нельзя было остановить.
— Совершенно верно, многоуважаемая фрейлейн! Когда-то я был для вас Станислаусом. И вот это я для вас, единственно для вас, написал. Здесь на бумаге воспета вся любовь, какая только есть на земле.
Станислаус сунул руку за пазуху. Он извлек сверток бумаги и вложил его в дрожащие руки Марлен.
— Вот, пожалуйста, и если вы найдете тут хоть одно слово о кремешках и звездчатке, то пусть я буду проклят до конца дней моих!
Рой горожан, шумная семья с детской коляской показалась на повороте дорожки. Она разъединила спорящих. Она разъединила юношу и девушку, которые когда-то любили друг друга. Богослов воспользовался случаем и задал стрекача. Марлен засеменила вслед. Сверток бумаги она держала в руках, как новорожденного. Станислаус прыгнул в кусты и понесся по газону парковой лужайки.
— Это запрещается! — крикнул раскормленный бюргер, глава многочисленной семьи.
Станислаус поднял желтую трость студента. Он готов был броситься на толстяка. В эту ночь Станислаус думал то о благородной мести, то о смерти. Он желал себе смерти немедленно, сию же минуту. Может, Марлен, стоя над его хладным трупом, поймет, как жестоко она поступила с ним. Может, сам господин пастор растерянно разведет руками над гробом Станислауса.
— Неужели это он, наш юный пекарь?
— Да, это он, дорогой батюшка, — скажет Марлен. — И он вовсе не хотел меня совратить. Он меня целовал, а я его. То были божественные поцелуи. Он был поэт.
И Марлен протянет пастору сверток со стихами Станислауса. Господин пастор с умилением прочтет их. Он сорвет берет с головы и разорвет на себе свое священническое одеяние.
— О, горе мне! Я свел в могилу молодого поэта. О я несчастный!
— Я возьму на себя ваш грех, батюшка, — скажет Марлен. — Никто и никогда не поцелует более эти губы, никогда!
25
Станислаус видит труп отравившегося газом человека, излечивается от желания умереть и не может постичь смысла привидений.
Мечты Станислауса о смерти рассеялись на следующее же утро. Едва рассвело, как он выполз из своей каморки. Накануне он не ужинал. И теперь голод грыз его сильнее обиды. Он спустился в кухню. В нос ему ударил запах светильного газа. Станислаус попятился. Не только из-за газа. В кухне на столе лежал его хозяин со стиснутыми кулаками. Хозяин был мертв. На голове у него был стальной шлем, принесенный им с войны. Он был в кителе с погонами лейтенанта, на руках — белые перчатки, на боку — пехотинская сабля. Вице-фельдфебель Клунтш сам себя вознес в высшие сферы, в широком смысле слова. Одна его кривая нога свисала со стола. По полу вокруг стола были разбросаны цветы и еловые ветки. Газовый кран шипел и шипел, точно задавшись целью снабдить газом весь свет.
Так вот как выглядит смерть! Станислауса всего трясло. Нет, больше он не желал себе смерти. Здесь все было кончено, кончено навеки. Землистое лицо хозяина и белый потолок кухни безмолвно и мертво смотрели друг на друга.
Станислаус постучал в дверь хозяйской спальни. Никто не откликнулся. Он побежал к Людмиле. Она была еще в постели и спала. Он растолкал ее.
— Ты пришел! Неужели? — сказала она, еще не вполне проснувшись.
Станислаус чуть не заплакал от жалости к самому себе. Значит, его все-таки не все отвергают. Вот лежит существо, которое все время ждет, чтобы он пришел.
— Людмила, там хозяин…
— Что ему нужно?
— Он умер.
Людмила села.
— Это и в самом деле ты, Станислаус?
— Я или не я, не в этом дело. Хозяин умер, и с хозяйкой, видно, тоже что-то случилось.
Людмила соскочила на пол. Она была голая. Никакой стыдливости перед Станислаусом. Она искала свои очки.
— Убедись, что у меня не все так безобразно, как лицо.