Игорь Губерман - Закатные гарики. Вечерний звон (сборник)
Но я еще немного расскажу об Огареве. Жуткая история случилась в его жизни очень вскоре по приезде в Лондон. Жена его, Наталья Огарева, полюбила Герцена, и Огарев – благословил их близость. Был патологически великодушен этот человек и устранился, пресекая на корню то бурные попытки друга объясниться, то истерики вчера лишь близкой Натали. Впоследствии один из современников, пытаясь нечто главное во всех поступках Огарева сформулировать как можно лаконичней, очень точные нашел слова: «разнузданное благородство».
И годами сохранялась эта внутренняя тайна – до таких немыслимых пределов, что родившихся у Натали и Герцена детей довольно долго все считали детьми Огарева. Позже, встретившись случайно, он сошелся с некоей Мэри Сатерленд, и ее уличное прошлое ничуть его не озаботило. Он прожил с ней восемнадцать лет, она его боготворила, так и не сумев понять за эти годы, почему он все-таки уехал из России. И она же положила на его закрывшиеся глаза два медяка, которые он некогда привез оттуда.
Интересно обратиться ненадолго к той растерянности и к тому фиаско, что герой мой потерпел, когда пытался объяснить английской женщине резоны, по которым он уехал из России. Кстати, о России, когда он ее спросил, она всего два факта знала – я боюсь, что посегодня это знание присуще большинству земного человечества:
– Там у вас по улицам медведи ходят, а российский царь ссылает всех в Сибирь.
Казалось бы, он мог ей объяснить: в его статьях во множестве разбросаны различные похабства русской жизни, только лаконично все сложить и сформулировать – ему не довелось. И мне забавно было, что задолго до него – еще когда! – блистательно соединил все ощущения такого рода Александр Пушкин. Но известна много позже стала эта фраза, в одном из писем к Чаадаеву она была:
«Это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству – поистине могут привести в отчаяние…»
И тут же хочется мне привести слова не то чтобы полярные, но очень важные для понимания той ностальгической тоски, что все почти года томила двух этих изгнанников великих. А слова эти когда-то о России Герцен написал:
«В нашей жизни, в самом деле, есть что-то безумное, но нет ничего пошлого, ничего мещанского».
Мы все в свои шестидесятые (как и они за век до нас) убеждены были, что свобода слова и свобода вообще – немедля все российские проблемы разрешат. Ведь если можно вслух совместно обсудить и сообща договориться – как же не найти путей к отменной жизни! И какая-никакая, но свобода все же наступила. А достоинство, однако, попирается с цинизмом еще большим, пошлость торжествует невозбранно, разве что безумие кошмарно возросло. Что эти двое нам сегодня бы сказали, посмотрев на их мечту о вольных русских хлебопашцах? Все-таки большое это счастье, что обычно люди умирают, не переживя свою эпоху.
И в одном лишь месте книги о поэте Огареве я слукавил, передернул и смолчал. Настолько полюбился мне герой, что я уклончивую полуправду написал об увлеченности его одним зловещим, страшным человеком. А Сергей Нечаев, как и всех, использовал его и выжал все, что было нужно: деньги, имя и участие. Впрочем, здесь присутствовал и третий, но и дружбу с Михаилом Бакуниным я обошел, как бы стесняясь слепоты поэта Огарева. Сказавший некогда безумные и яркие слова – «Страсть к разрушению есть творческая страсть», Бакунин сохранял им верность всю свою жизнь. К нему и заявился тощий воспаленный юноша, чье имя очень скоро превратилось в символ лжи, мистификации и полного презрения к любому человеку, если он не нужен революции. Написанный Нечаевым «Катехизис революционера» проклинали вслух и письменно все те, кто вольно и невольно следовал ему. Ибо словами точными и беспощадными там говорилось все, что полагали в глубине души (и воплощали в дело) ниспровергатели и разрушители во всех последующих поколениях. Это оттуда шли слова, на многие десятилетия моралью и заветом ставшие: «Нравственно все, что способствует торжеству революции. Безнравственно и преступно все, что мешает ему». Кошмарная мораль эта впоследствии перехлестнулась и на то, что делали с Россией устроители земного царства справедливости (поскольку революция – еще и мировая намечалась).
Я приведу отрывки из набросков, которые читал Нечаев вслух (как было в книжке у меня) Бакунину и Огареву.
«Революционер – человек обреченный. У него нет ни своих интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни собственности, ни даже имени. Все в нем поглощено единым исключительным интересом, единой мыслью, единой страстью – революцией…
Суровый для себя, он должен быть суровым и для других. Все нежные, изнеживающие чувства родства, дружбы, любви, благодарности должны быть задавлены в нем единою холодной страстью революционного дела… Стремясь неуклонно и неутомимо к этой цели, он должен быть готов и сам погибнуть, и погубить своими руками все, что мешает ее достижению…
Он не революционер, если ему чего-нибудь жаль в этом мире. Все и вся должны быть ему равно ненавистны… Он не может и не должен останавливаться перед истреблением всего, что может помешать ходу всеочищающего разрушения…»
Не сильно грамотный, не образованный совсем, лишенный литераторского дара начисто, – не мог Сергей Нечаев написать такие пламенные лаконические строки. В том, что часть из этого написана Бакуниным (отредактировано все), сомнений нет, но только страшно было мне признать, что Огарев не мог не принимать в этом участие. Он так увлекся молодым и ярым разрушителем, что деньги для него достал (истребовал у Герцена) и множество нелепых прокламаций написал для якобы существовавшей многочисленной когорты всех соратников Нечаева в России. А Нечаев, как известно, просто врал. А Огарев, как выше было сказано, во многом разбирался, но не в людях. Герцену не просто неприятен, а скорее омерзителен был этот человек, но друга переубедить он не сумел. Да и в плохом душевном состоянии был Герцен в этот год до смерти. Прекратился «Колокол», и связь с Россией оборвалась, и в семье настал разлад полнейший. Это время я не стал описывать подробно, мой герой еще не раз обманывался в людях. Но такую я к нему испытывал душевную симпатию, что нескольких побочных лиц из книги ею щедро наделил. И это правдой было: множество людей любили этого нелепого талантливого человека.
Когда книгу о поэте Николае Огареве прочитали и одобрили в издательстве, еще я на свободе был, но все уже вокруг дымилось. Этот запах ясно ощущала жена Тата, только ей никак не удавалось вразумить безнюхого мужа. Задним-то числом я понимаю, что уже был обречен, однако глупостей я мог бы сделать меньше. Но не об этом вся история.
Она о том, что есть у книг судьба, и Провидение за той судьбой следит, порою помогая так разительно и зримо, что не остается никаких сомнений и в существовании его. Уже я был в тюрьме, вживался с любопытством в новое существование и тихо радовался, что на негритянский гонорар семья моя прокормится довольно долго. Хорошо, что там не будет и в помине моего преступного имени, думал я, а то бы вмиг зарезали издание. А Тате в ужасе позвонила редакторша (она о негритянстве знала, как и прежде): на столе ее лежала верстка, но в цензуру надо было предоставить удостоверяющие ссылки на газету «Колокол». Ну, в смысле подлинности всех цитат, и даже тех, что были раскавычены и просто пересказаны автором близко к тексту. Поскольку Герцен с Огаревым, сами не подозревая, высказали множество антисоветских мыслей, я ими напичкал книгу, разумеется, – они звучали как свежайшая крамола. Вот, к примеру (только я прошу припомнить возраст всех вождей кремлевских того времени): «Страшная беда меняющейся России, писали авторы газеты, в том, что и посейчас жизнь ее и все перемены решаются теми же самыми зловещими стариками, что решали эту жизнь в гнусную эпоху Незабвенного. Их бы судить надобно, их деяния описывать необходимо, и в этом состояло бы главное и подлинное духовное и умственное освобождение страны от наследства пагубного и цепкого».
И тут я вспомнил (вот он, старческий склероз, куда кремлевскому), что я эту прекрасную историю уже в недавней книге помянул, теперь я просто из нее и выпишу (на склоне лет разумно – экономить силы и слова).
Тате предстояло перелопатить два или три толстенных тома подшивки «Колокола». Что-нибудь найти там быстро было просто невозможно. С этими томами Тата кинулась в издательство, редакторша ей предоставила опасные цитаты, только вместо помощи мешала их искать, ибо журчала непрерывно, поверяя свои женские печали. И Тата понимала: дело безнадежно, книга выйдет исковерканной, ежели выйдет вообще. А время истекало на глазах, начальство и цензура жаждали удостовериться в источнике. В придачу ко всему у Таты раскалывалась от боли голова. Утром того дня арестовали нашего друга Витю Браиловского. Пространство жизни ужималось и темнело.
Тата отпросилась в коридор покурить и прихватила заодно с собой два тома «Колокола» и листки с предполагаемой крамолой. В коридоре возле подоконника ее незримо и неслышно ждало упомянутое Провидение. Необъятно толстые тома подшивки сами открывались на любой искомой цитате. Через четверть часа дело было кончено. Цитаты действительно принадлежали Огареву и Герцену, а не являлись злокозненной выдумкой негра-наемника (а кстати, опасения редакторши отнюдь пустыми не были: она-то была в курсе, кто писал, и знала в этом смысле криминальные замашки автора). И верстка повести «С того берега» прошла цензуру, в типографию ушла и стала книгой. А на гонорар от жизнеописания этого государственного преступника мы вскорости приобрели избу в Сибири.